Доктор Домье тоже слушает Тамаркина. Он зорко присматривается к нему. И я хочу знать, что сейчас чувствует Тамаркин. Ну, а те вон у окна — Писарев и Лешка Руднев?
Лешка теперь приободрился — живет надеждами на лучшее. Внял совету Писарева и написал на имя Берии, сообщил о своем бывшем друге Володьке, сообщил, как ему этот подлец Володька о Ежове рассказывал. Все пока осталось по-прежнему, с той лишь разницей, что и Володька сидит теперь под замком. Доктор Домье продолжает всматриваться в Тамаркина, а Тамаркин недовольно косится на меня. Очевидно он думает, что я плохо его слушаю.
За ужином Тамаркин потчует подсевших к столу Гафеса и Островского политическими новостями. По его мнению демократии Европы окончательно обанкротились, а у Германии нет реальных сил напасть на Советский Союз. На 10 марта назначен XVIII съезд партии, от решения которого зависит многое. В Камерном театре идет 'Очная ставка' братьев Тур, а в начале ноября внезапно скончался на служебном посту военный комиссар авто-бронетанкового управления РККА Павел Сергеевич Аллилуев. Между тем, за последнее время телеграф приносит известия о погромах, которые прокатились по всей Германии. Фашисты громят еврейские жилища, убивают людей, загоняют их в лес, заточают в концентрационные лагеря, а новый чехословацкий премьер, касаясь вопроса о еврейском меньшинстве, заявил, что 'пришедшие к нам чужие элементы не могут рассчитывать на длительное благополучие. Уменьшение границ нашего государства заставляет нас обратить внимание на то, чтобы они искали себе место в государствах, имеющих более широкие хозяйственные возможности'.
— Что? — спросил едва слышно доктор, глядя на Тамаркина с беспокойством.
— Ничего, — отвечает своим ровным голосом Тамаркин.
— Ну что можно сказать? Но это ужас какой-то!
Маленький Островский беспокойно оглядывается по сторонам. Он осторожно трогает за плечо Рафеса. Рафес, сидя на скамье у стола, покачивается вперед и назад.
Наклонился к Тамаркину немощно согбенный Писарев и просит, чтобы Тамаркин еще раз сказал ему про XVIII съезд. Тамаркин видимо все читал, за всем следил: он обо всем говорит солидно и ровно.
Я все как-то забываю, что этот еврей работал не то завом, не то замом зава отдела культуры ЦК.
Позади него слышен голос старика Пучкова:
— Мы прекрасно знаем его! — говорит он доктору.
— Я знаю вас, товарищ Тамаркин, как прекрасного пропагандиста! Островский, Рафес и доктор сидят как замагнетизированные, Рафес, не выдержав, закрывает лицо руками. Погодя, он снова открывает лицо, продолжая покачиваться вперед и назад. Тамаркин удивленно смотрит на Рафеса. Он еще раз удивленно- снисходительно взглянул на него и, обернувшись к Писареву, стал толковать с ним о самом для них важном и заветном— о XVIII съезде партии.
'Я' — это то, что любит.' — Ну, вот в том то и дело.
А вот Писарев с Тамаркиным, с этой точки зрения, будучи лишены опоры, сваливаются в какое-то неразличимое единство. Неужели единство это только красивое слово? Но ведь теперь совершенно ясно, что на самом деле ничего красивого здесь нет. Ведь неспроста же вон тот пожилой с красными щеками с первого знакомства сказал мне, что не знает, куда себя девать. 'Знаете, какая жизнь путаная. Кто я? — обыкновенный обыватель… А иной момент кажется, что есть какие-то мысли; вся жизнь идет так, что мы портим жизнь друг другу. Все борются. — Боролись с самодержавием — победили, боролись с кулаками — победили, теперь друг с другом боремся — завидуем друг другу. У нас райком на углу — взял себе наш дом, и мы сидим в пыли и в копоти в коммуналке'.
— А я вот по-рабочему так думаю, — говорит питерский рабочий Егор Алексеевич, — я думаю, что все дело в пережитках прошлого. Ты пойми, ведь факт налицо.
И Разумник Васильевич говорит, что факт действительно налицо: надо было им под разными предлогами и лозунгами уничтожить как можно больше людей, залить страну кровью и тогда, с одной стороны, можно управлять терроризированным населением, а с другой — эти предлоги и лозунги вызывают колоссальный энтузиазм у того же населения.
'Хорошо! Бодро! Никакого упадничества — ничего не роняет, на этом можно размяться, — как говорил товарищ Победоносиков в 'Бане' Маяковского. Очень хорошо! Всё есть! Вы только введите сюда еще самокритику, этаким символическим образом, теперь это очень своевременно. Поставьте куда-нибудь в сторонку столик, и пусть себе статьи пишет, пока вы здесь своим делом занимаетесь'.
Одним словом, как ни рассуждай, а очень уж удивительно. Впечатление действительно такое, что человек где-то с самого начала замкнулся, и тянет его из живой жизни в загон к бездушному 'единодушию. '
— Это всем и каждому очень нужно, — говорит доктор, — но избави Бог, чтобы это кому-то вменялось в обязанность по принуждению.
— Но как вы себе мыслите?
— Видите ли, ну прежде всего во всех путях твоих познай Его, и Он направит тебя: вот такая древнееврейская специфика, которая не терпит суеты и проникает сквозь вещную оболочку к истинно скрытой основе. Была земля, и было небо с бесчисленным множеством звезд, и был Авраам, который смотрел на небо и считал звезды. Мысль его совпала с мыслью Бога, и от всей души ощутил он, что есть любовь, которая ко многому обязывает. И тогда был испытан он десятью испытаниями и устоял во всех. И нет никакого сомнения, что испытания эти даны были, дабы показать, сколь нелика любовь отца нашего Авраама и как сильно будет на земле семя внука его Яакова, устоявшего в вере своей. Я понимаю, что в ваших глазах какой-то круг жизни идет, идет и идет, и вот, все кончается и даже может, как ни странно, и не так — вся наша жизнь будто псу под хвост, поскольку гроб жизни не обладает никакой действительностью. Но дело тут не только в этом противопоставлении. Яаков был человеком кротким, живущим в шатрах. Вы скажете, что он как человек в тысячу раз меньше знал, чем мы, а мы все тут все знаем. Но сейчас идет разговор о жизни, а жизнь на любовь опирается. Жизнь Яакова продолжается в жизни детей и внуков, в нашей с вами жизни, и вот в этом его бессмертие. Есть какая-то большая истина, которая дала детям Яакова опору во всех муках их. Это что-то совершенно простое, некое вместилище общих чувств, где во всей силе проявляются особенности каждого. Я бы даже сказал, что это единственный путь к добру. Вы знаете, какие могут быть стремления: человек норовит подчинить себе все, и прежде всего, своего ближнего. Можно привести пример Иосифа. Чувствуя любовь Яакова, он скользил по поверхности, его собственная юная персона не признана еще миром. Характерно, что это его терзает. Снопы братьев должны встать и поклониться его снопу; солнце, луна и одиннадцать звезд — отец, мать и одиннадцать братьев — должны поклониться ему. Вот так нарушается состояние мира, в котором живет семья. Это очень опасно, с этим нельзя шутить, и братья наказали Иосифа. Может скажут, что это негуманно, а я считаю, что это на мой взгляд не жестоко, а очень правильно, ибо глубоко смирило душу Иосифа и направило его на путь истинный. Так складывается что-то более высокое. Во всяком случае мир должен находиться в живых руках, ибо он не мертв. Должен ли мир погибнуть из-за глупцов? Боже сохрани! Пусть мир идет своим порядком, а глупцы предстанут и получат по заслугам.
— А что же, доктор, будет с нами, что нам делать?
— Я лично считаю, что у вас теперь есть известный опыт. Это не надо понимать буквально, я шире хочу дать ответ. Я вам скажу основные задачи, которые перед нами стоят. Ну, прежде всего— любить людей, что я и делаю, — улыбаясь говорит мне доктор Домье. — Далее: побольше расспрашивать и быть осторожным в словах своих, дабы из них не научиться показывать ложно, как ваш Серафим. Кроме того, любить работу, ненавидеть господство и не искать известности. Это третий и очень важный пункт нашего противоборства с судьбой. Из него вытекает и четвертый пункт: не делать себе богов литых и не служить маммоне, ибо в час смерти тебя не провожают ни серебро, ни золото, ни драгоценные камни, ни жемчуга, а только Тора и добрые дела. И, наконец, иметь в виду три вещи, чтобы не впасть в грех: знать, что над