берут за душу. Мальца всего-то трех лет от роду приговорили к операции на сердце. К операции сложной, за какую до того брались лишь самые знаменитые хирурги в больших больницах Восточного побережья, да и вообще ее делали считанное число раз и никогда — пациентам столь юного возраста.
Трудно было заставить себя поднять телефонную трубку и позвонить: я почти не сомневался в том, что именно мне ответят. Я все-таки пересилил себя и, разумеется, нарвался на неприятности, каких следует ждать непременно, когда пытаешься что-то выяснить у медицинского персонала,— словно они стерильно чисты, а ты грязная дворняжка, норовящая пролезть к ним со всеми своими блохами. Однако в конце концов я добрался до кого-то, кто сказал мне, что малец, вероятно, выживет и что операция, по-видимому, прошла успешно.
Тогда я набрался смелости и позвонил хирургу, проводившему операцию. Должно быть, я застал его в счастливую минуту, и он не отказался снабдить меня подробностями, каких мне недоставало.
— Вас, доктор, надо поздравить с успехом,— сказал я, и вот тут он впал в раздражительность.
— Молодой человек,— сказал он,— при операциях такой сложности руки хирурга — это всего лишь один фактор. Есть великое множество других факторов, которые никто не вправе считать своей личной заслугой,— Внезапно его голос зазвучал устало и даже испуганно.— Произошло чудо.— И после паузы: — Только не вздумайте ссылаться на эти мои слова!..
Последнюю фразу он произнес на повышенных тонах, почти прокричал в трубку.
— Даже не подумаю,— заверил я.
А после этого снова позвонил в больницу и поговорил с матерью мальчика.
Статья вышла что надо. Мы успели тиснуть ее в местном выпуске четырьмя колонками на первой полосе, и даже Пластырь слегка смягчился и поставил мою подпись вверху под заголовком.
После обеда я подошел к столу Джо-Энн и застал ее в растрепанных чувствах. Пластырь подсунул ей программу церковного съезда, и она как раз клеила предварительную статейку, перечисляя будущих ораторов, членов всяческих комитетов и все создаваемые в этой связи комиссии и намечаемые мероприятия. Вот уж дохлая работенка, самая дохлая, какую вам могут навязать,— пожалуй, даже похуже, чем фонды призрения.
Я послушал-послушал, как она сетует на жизнь, и задал вопрос: могу ли я рассчитывать, что у нее останется хоть немного сил по завершении рабочего дня?
— Я совсем измочалена,— сказала она.
— Спрашиваю потому, что надо вытащить лодку из воды и кто-то должен мне помочь.
— Марк, если ты рассчитываешь, что я поеду к черту на рога, чтобы возиться с лодкой...
— Тебе не придется ее поднимать,— заверил я.— Может, чуть-чуть подтолкнуть, и только. Мы используем лебедку и поднимем ее на талях, чтоб я позднее мог ее покрасить. Мне нужно только, чтобы ты ее придержала и не дала ей крутиться, покуда я тащу ее вверх.
Уломать Джо-Энн было не так-то просто. Пришлось забросить дополнительную приманку.
— По дороге можно будет остановиться в центре и купить парочку омаров,— заявил я,— Ты так хорошо готовишь омаров. А я бы сделал соус рокфор, и мы с тобой...
— Только без чеснока,— отозвалась она.
Я пообещал обойтись без чеснока, и тогда она согласилась.
Так или иначе, до вытаскивания лодки руки у нас в тот вечер не дошли. Нашлись занятия значительно интереснее.
Поужинав, мы разожгли огонь в камине и сели рядом. Она положила голову мне на плечо, нам было так удобно и уютно.
— Давай притворимся,— предложила она,— Притворимся, что ты получил работу, о какой мечтаешь. Притворимся, что мы в Лондоне, и это наш коттедж на равнинах Кембриджшира...
— Там же болота,— ответил я,— а болота — не лучшее место для коттеджа.
— Вечно ты все испортишь,— попрекнула она.— Начнем сначала. Давай притворимся, что ты получил работу, о какой мечтаешь...
Дались ей эти кембриджширские болота!
Возвращаясь на озеро после того, как отвез ее домой, я засомневался: а получу ли я эту работу хоть когда-нибудь? В данный момент перспектива вовсе не выглядела розовой. Не то чтобы я с такой работой не справился: я заведомо знал, что справлюсь. Полки у меня дома были заставлены книгами о мировых проблемах, и я пристально следил за развитием международных событий. Я хорошо владел французским, мог объясниться по-немецки, а на досуге, случалось, воевал с испанским. Всю свою жизнь я мечтал стать частицей братства журналистов-международников, отслеживающих состояние дел по всему свету.
Утром я проспал и опоздал в редакцию. Пластырь отнесся к этому факту кисло:
— И чего ты вообще трудился появляться в конторе? — прорычал он.— Чего ради ты вообще сюда ходишь? Вчера и позавчера я посылал тебя на два задания, а где статьи?
— Не было там никаких статей,— ответил я, изо всех сил стараясь сдержаться,— Просто очередные досужие сплетни, которые ты где-то выкопал.
— Однажды,— заявил он назидательно,— когда ты станешь настоящим репортером, ты будешь выкапывать темы статей сам без подсказки. В том-то и беда с нынешними сотрудниками,— добавил он, внезапно распаляясь.— И с тобой то же самое. Полное отсутствие инициативы, сидите себе и ждете, чтоб я выкопал что-нибудь и преподнес вам как задание. Никто ни разу не удивил меня тем, что принес материал, за которым я его не посылал.— И тут он спросил, сверля меня взглядом: — Ну почему бы тебе хоть разок не удивить меня?
— Уж я-то тебя удивлю, пропойца,— сдерзил я и вернулся к своему столу.
И задумался. Думал я о старой миссис Клейборн, которая умирала так тяжко, а потом умерла внезапно и легко. Я припомнил, что рассказал мне садовник, и припомнил отпечаток под окном. Подумал я и о старушке, которой исполнилось сто лет и к которой по этому случаю заглянули ее давние умершие друзья. И о физике, у которого в лаборатории завелись домовые. И о мальце, перенесшем операцию, которая вопреки ожиданию прошла успешно.
И меня осенило.
Я поднял подшивку и перелистал ее на глубину трех недель, день за днем, полоса за полосой. Я сделал кучу выписок и даже сам слегка испугался, но убедил себя, что все это — не более чем совпадение. А потом написал:
«Домовые вернулись к нам снова. Знаете, такие маленькие создания, которые делают для вас всевозможные добрые дела и не ждут от вас ничего взамен, кроме плошки с молоком на ночь».
При этом я не отдавал себе отчета, что почти точно воспроизвожу слова, какие употребил физик. Я не написал ни о миссис Клейборн, ни о столетней старушке с ее гостями, ни о самом физике, ни о малыше, подвергшемся операции. Ни один из этих сюжетов не совмещался с насмешкой, а я писал, не скрывая иронии.
Зато я воспроизвел две-три кратенькие, по одному абзацу, заметки, схоронившиеся в глубине просмотренных мной подшивок. Все это были рассказики о нежданной удаче, историйки со счастливым концом, но без серьезных последствий для кого бы то ни было, кроме тех, кого они касались непосредственно. О том, как кто-то нашел вещь, которую на протяжении месяцев или лет считал безнадежно утраченной, как вернулась домой заплутавшая собака, как школьник, к удивлению родителей, выиграл конкурс на лучший очерк, как сосед безвозмездно помог соседу. В общем, мелкие приятные заметульки, попавшие в газету только оттого, что надо было заткнуть зияющие дыры на полосах. И таких заметок набралось множество — пожалуй, гораздо больше, чем можно было ожидать.
«Все это случилось в нашем городе за последние три недели,— написал я в конце. И добавил еще одну строчку: — Выставили ли вы на ночь плошку с молоком ?».
Закончив, я посидел минутку в безмолвном споре с самим собой: а стоит ли вообще сдавать такую муру? Но в конце концов я решил, что Пластырь сам напросился на это, когда позволил себе сморозить лишнее. Я швырнул свое сочинение в ящик для готовых статей на столе завотделом и, вернувшись на место, взялся за очередную муниципальную колонку.
Пластырь ничего не сказал мне о прочитанном, да я его ни о чем и не спрашивал. Вообразите себе, как у меня вылезли глаза на лоб, когда рассыльный принес из типографии свежие оттиски, и моя писанина про домовых оказалась заверстанной как гвоздь номера — вверху первой полосы на все восемь колонок!