приносил стихи Лермонтова, читал драму 'Маскарад', запрещенную цензурным комитетом к постановке, косо начали поглядывать на чиновника, который и так не отличался послушанием, а терпели его исключительно из-за его ума и знаний, необходимых для разрешения запутанных дел.
Друзья предполагали с самого начала возможность гонений за распространение стихов в списках, но сколько списков они могли сделать? Списки множились в обществе уже независимо от них. Это был успех, неожиданный и желанный, стихи выражали не просто переживания поэта за последние месяцы и дни, как поначалу, почти что в полубреду, у него вылилось в ряд разрозненных строф, они оказались созвучны умонастроению общества, исполненному не только грусти и печали, но и гнева. Лермонтов ощутил в мучительной досаде, что стихотворение не кончено: '... и на устах его печать', - это не концовка, здесь лишь непосредственная фиксация смерти поэта. Затем последовало прощание с Пушкиным в его маленькой скромной квартире множества народа, отпевание в Конюшенной церкви с тайным выносом тела поэта из его дома ночью, без факелов, военный парад на Дворцовой площади, вместо общенационального траура, когда тело Пушкина лежало в гробу в подвале церкви, с вывозом его тела опять-таки тайно к месту захоронения во Святогорском монастыре. И голоса сочувствия по адресу убийцы гениального поэта в кругах, близких ко двору. Концовка стихотворения была подсказана самой действительностью.
Этого власть не потерпит, но не сказать всю правду нельзя было. Гонений Лермонтов не боялся, но забеспокоилась бабушка и упросила внука пойти к Андрею Николаевичу Муравьеву, чтобы тот у двоюродного брата Мордвинова, начальника канцелярии III отделения, разузнал, что и как, словом, похлопотал за него. Впрочем, о том она сама толковала Муравьеву, и он обещал справиться. Посетить Муравьева все равно надо было, отдать визит, поднявшись на ноги.
Лермонтов не застал дома хозяина, но он должен был вскоре придти; он остался его ждать. В гостиной, в кабинете Андрея Николаевича, особенно в образной, украшенной пальмами, вывезенными из святых мест, все дышало таинственной тишиной и светом не церкви, но атмосферой веры и мифа. Он не вспомнил в данную минуту стихотворение Пушкина 'Цветок'.
Но одна и та же поэтическая мысль, уже нашедшая свое выражение у Пушкина, нередко вспыхивала и у него, но с иным содержанием, с иным мироощущением. И эта мысль уже приходила ему в голову в образной Муравьева в нескольких строфах, вновь пришедших теперь; Лермонтов сел было писать записку Муравьеву, который в это время как раз был у Мордвинова на службе, но потекли стихи. Он набросал их не спеша, но сразу и без помарок и перечел вслух:
Лермонтов вспомнил стихотворение 'Цветок' и улыбнулся. Как музыкант, он сымпровизировал вариации на темы Пушкина, его могут даже обвинить в подражании или в напрасном соперничестве, но разве не ясно, что 'Цветок' и 'Ветка Палестины' исполенны совершенно иного содержания: там поэтическая мысль о жизни, здесь - о религиозной вере, тоже увядающей, но сохраняющей свой цвет и благоухание поэзии.
Лист с 'Веткой Палестины' с посвящением А.М-ву Лермонтов оставил на столе и, загремев шпорами, весело сбежал по лестнице и вышел на улицу.
В это время Муравьев заехал к Лермонтову и оставил записку о том, что Мордвинов давно читал стихотворение на смерть Пушкина графу Бенкендорфу, и они ничего крамольного в нем не нашли.
- Этого не может быть! - Лермонтов понял, что у полиции еще нет дополнительных шестнадцати строк. Нет, это Мордвинов не ведал еще о них, а у Бенкендорфа они уже были, как и у царя, поскольку и в свете о них заговорили с возмущением.
Граф Бенкендорф, шеф корпуса жандармов и начальник III отделения, генерал-адъютант, по должности своей должен был всем вселять страх, но внешне он проявлял кротость и никогда не спешил