такая музыка, как будто вот сейчас это всё отправится в путь по водным просторам. И оно туда действительно отправляется, о чём из репродуктора поёт филип-киркоров.
Плавать эта Хуйня, конечно, некоторое время может. Но только если вода под ней не закачается. Или ветер на неё не подует. Или если пассажиры со слишком толстыми Жопами сгрудятся все на одном борту, тогда Хуйня, конечно, накренится и ёбнется. От таких Жоп что хочешь ёбнется. А так пока ничего, плывёт.
И вот доплывает Хуйня до самых почти водных просторов. А там вода слегка шевелится и ветерок такой, знаете, повеивает. Чайки каркают, на волнах качается старичок в дырявой лодочке.
«Да тут же шторм! – кричит в мегафон капитан в белой фуражке. Потому что капитану два года до пенсии, у него жена, двое детей, две любовницы – одна в Лахте, другая в Шушарах, и у каждой тоже по двое детей и по двое любовников, а на острове-валаам капитан уже сто пятьдесят раз был и ровно нихуя интересного там всё равно нету. – Полный назад! То есть самый полный стоп! И не шевелиться никому, блядь!»
И становится Хуйня на якорь, а старичок уплывает куда-то за горизонт, наверное, прямо на волшебный остров-валаам. «Извините, а мы всё же поплывём?» – робко спрашивает капитана депутат от пассажиров. «ГОВНО плавает!» – отвечает ему капитан и презрительно сплёвывает на пол жевательный табак.
И говно действительно плавает, а Хуйня уже никуда не плавает, потому что вращается вокруг своего якоря со скоростью два витка в час, что, между прочим, в три раза быстрее, чем станция мир вокруг земли.
И пассажиры наблюдают непрерывную смену восходов и закатов, и домик на неизвестном счастливом берегу в сорок пятый раз проплывает мимо их окна, и от этого пассажиры теряют всякие представления о пространстве и времени, о свете и мраке, о добре и зле, и вообще как их зовут и какая страна их взрастила, и пляшут с толстыми женщинами до утра, а может быть до вечера – никто уже не понимает – под песни африка симона и ансамбля бони-эм, и жрут водку, и блюют в гальюнах и просто так, и снова пьют водку, и их зовут на завтрак, потом на обед, потом опять на завтрак. И валятся они наконец, и засыпают до той самой минуты, когда гаркнет им в ухо страшная кастелянша, которой нужно то самое махровое полотенце, что улетело вчера прямо в лунную дорожку на серебристой водной глади.
И выходит в конце концов человек на том же самом речном вокзале, и бессмысленно стоит на причале, но уже вспоминает потихоньку несколько букв из своей фамилии и ещё немного про то, что если в полдень встать спиной к солнцу, то слева будет юг, а справа восток, и при этом они никогда местами не меняются.
Кто-нибудь, конечно, ещё должен будет напомнить этому человеку, как пользоваться туалетной бумагой и на какой свет нельзя переходить улицу, но жить он уже будет. Хотя окочурится, конечно, когда-нибудь непременно, но нет, пока ещё не сейчас.
Лом
С тех пор, как от нас ушли Коммунисты, не стало в нашей жизни последовательности.
Когда Коммунисты отключали, например, отопление, они тут же отключали электричество, чтобы не включали обогреватели, и перекрывали газ. Потому что понятно же, что пока по радио ещё не объявили Коммунизм, где-то есть несколько несознательных сволочей, которые начнут греть свои Жопы над газовой плитой, вместо того чтобы отправить этот газ, например, положительным финским буржуям и купить нашим любимым женщинам финские сапоги, чтобы не мёрзли у наших любимых женщин ноги, и не простужались у наших любимых женщин придатки, и чтобы нарожали они нам детишек здоровых и много, а то скоро одни узбеки будут в СССР жить, хотя против узбеков никто ничего против не имеет, очень хороший они хлопок выращивают на портянки нашим солдатам, и на ХБ нашим сержантам, и на ПШ нашим офицерам.
Вот как надо глобально мыслить, сейчас уже никто так не умеет.
А если кто сильно замёрз, тот может взять лом и обколупать лёд вокруг подъезда: тогда и сам завтра на этом месте руку не сломает, и людям приятно, а тепло-то как. А потом прийти домой, зажечь свечечку, зачерпнуть на балконе из эмалированного ведра квашеной капусты да с брусникой и выпить стопку ледяной водки, а потом плясать и петь, а потом ебать жену под ватным одеялом, а там утро и на работу. А на работе хорошо: там и свет, и тепло, и в столовой стакан сметаны дадут, только точи свою гайку, дери зубов побольше и рисуй свой чертёж огромный, чистый и прекрасный, как Летающий Остров Солнца. И слепят с него за это обобщённый барельеф с цыркулем и отбойным молотком на фронтоне городского педагогического института.
Но никто уже не пользуется ломом, вообще никто.
А ведь раньше миллионы людей ходили с ломом, с киркой, с кайлом, с сучкорубом.
Вот хоть кто-нибудь из вас умеет толком обрубать сучки? Хуй. Никто не умеет. А раньше все умели, и пели песни, и шли на парад, и рожали детей, здоровых и много.
И нас тоже рожали здоровыми.
Мы, когда родились, орали басом, ссали в палец толщиной и разгрызали молочными зубами деревянные прутья. А потом ссутулились, сморщились, надели на нос очёчки, у нас повылезли волосы и стали мы фрустрированные невротики и латентные шизофреники. Как жизнь? – спрашивают нас. Да всё нормально, отвечаем мы, да.
Подземный Пушкин
Подземный Пушкин отличается от наземного так же сильно, как крот отличается от мыши.
Мышь – существо относительно симпатичное: домовитое, но слишком уж суетливое. А крот угрюм, целенаправлен и думает исключительно о том, кого бы сгрызть. Весьма неприятный.
Вот и Подземный Пушкин тоже был неприятен: именно он написал такие произведения, как «во глубине сибирских руд», «пир во время чумы», «каменный гость», «буря мглою», ну и прочую всякую поебень.
Логично было бы предположить, что «мороз и солнце день чудесный» написал Наземный Пушкин – но нет! Наземный Пушкин занимался исключительно игрой в карты, еблей баб и стрельбой с дантесом.
А кто тогда написал все остальные произведения Пушкина? Вот это никому, совершенно никому так до сих пор и не известно. Возможно даже, что их никто не написал.
Буратино и Пиноккио
Пиноккио хотел стать настоящим мальчиком. А Буратино, наоборот, каждый день вбивал в себя один гвоздь, чтобы когда-нибудь стать Железным Дровосеком.
Буратино не умел есть пищу, как люди, а Пиноккио умел: придёт он из гостей, откроет дверку на животе – а там всё аккуратно лежит в пакетиках: и первое, и второе, и третье. Только пережёвано всё очень мелко.
Однажды Буратино поссорился с Пиноккио и, чтобы попугать его, позвал карабаса-барабаса. Тогда Пиноккио тоже позвал кукольника- манджофоко.
Карабас-барабас и кукольник-манджофоко оказались братья-близнецы, разлучённые в детстве. Они заплакали, поцеловались, потом поженились и стали жить счастливо. Даже взяли себе в детдоме ребёночка на воспитание.
Однажды Пиноккио подарил Буратино свою азбуку, а как ей пользоваться, не объяснил. С тех пор с Буратино стало уже вообще невозможно выйти на улицу.
Однажды Пиноккио купил карту звёздного неба южного полушария и пошёл по этой карте в какое-то место. Вернулся он через два года седенький, с отломанным носом.
Тогда Буратино взял ту же самую карту, пошёл по ней в то же самое место и вернулся через пятнадцать минут со словом Жопа, нацарапанным гвоздём на спине, и со связкой бубликов на шее.
Автомобилист
Нет в целом свете человека, более несчастного, чем автомобилист, – он ненавидит всех.
Он ненавидит пешеходов, зачем-то переходящих улицу именно тогда, когда автомобилисту нужно повернуть направо, а также выскакивающих где попало, да ещё и пьяных постоянно. Пешеходов вообще трезвых не бывает – потому они и пешеходы. Кроме того, стоит только оставить машину без присмотра, как пешеходы тут же выбивают в ней окна и воруют из салона ценные вещи и обязательно радио. А без радио, все знают, в автомобиле ездить нельзя.
Автомобилист ненавидит велосипедистов. Притворяясь полноценным участником дорожного движения, велосипедист совершенно не желает соблюдать правил этого движения. От него никогда не знаешь, чего ожидать: он может выехать из-под кирпича, проехать на красный, свернуть там, где это запрещает соответствующий знак, и никто ему не скажет ни слова. Хуже того – в любой момент велосипедист может заехать на тротуар, соскочить со своего велосипеда и превратиться в самого обычного пешехода. Но более всего велосипедисты раздражают, конечно, в пробках, когда, повиляв между машин, они уезжают в сияющую даль, а автомобилист остаётся ещё полчаса дожидаться в бензиновом чаду своего права пересечь заветный перекрёсток. И это не потому, что его транспортное средство чем-то хуже велосипеда, об этом даже смешно говорить, а потому, что автомобилист честный – все стоят, и он стоит, а велосипедист – мерзавец и жулик.
Но больше всего автомобилист конечно же ненавидит других автомобилистов.
Ненавидят ли друг друга пешеходы? Бывает, конечно, но не так часто. А автомобилист ненавидит другого автомобилиста на дороге всегда. Даже человека с полосатой палкой он ненавидит меньше – враг он и есть враг, работа у него такая, его даже можно где-то понять. Но вот чего совершенно невозможно понять – это кто выдал права всем этим идиотам, кретинам и просто припадочным, которые едут впереди, слева, справа и сзади? Почему они ещё не в тюрьме? Куда вообще смотрит ГАИ?