дезинфицируют и которое опытные руки начинают сейчас бальзамировать; тело, столько дней разлагавшееся в ужасной агонии, это лицо, на которое возраст и болезни наложили свой отпечаток, — то самое лицо, что в нашем безрадостном детстве смотрело с портретов, висевших в школах рядом с распятием, было вычеканено на грошах, на которые мы покупали всякую дешевку, чтобы украсить наши нищие послевоенные воскресенья, и с банковых билетов, которыми мы расплачивались с печальной изможденной женщиной, открывавшей нам тайны пола, — на них, как и на многое другое, тоже был наложен запрет, — это лицо, что сейчас покрывают воском, чтобы снять с него маску лицо, сопровождавшее нас всю жизнь, снова появится в школах, на монетах, на банковых билетах, а это тело снова займет прежнее место на трибунах, будет принимать парады по случаю славных побед, присутствовать на бессмысленно торжественных церемониях и празднествах. Возродившийся труп станет причиной новых войн, кровавых оргий, жестоких расправ, арестов и пыток, тюрем и эмиграции, голода и нищеты… И снова это тело, это лицо, этот труп — но уже с другим именем и с другой внешностью — будут возбуждать любовь и ненависть, преданпос гь и отвращение, верность и сопротивление. И это тело, которое сейчас бальзамируют, этот труп, что скоро обретет последнее пристанище в склепе у основания памятника, воздвигнутого среди суровой красоты гор руками его рабов, снова возникнет как гигантская стена над горами, над равнинами и долинами этой полной света и печали земли, разделяя ее на две непримиримые половины. И снова в своей неизбежной слепоте мы откажемся признать, что это лицо, это тело, этот труп — всего лишь фантасмагорическое отражение нас самих…
Ариас, выступая с экрана, явно был в ударе… Это был самый захватывающий момент дня. Ведь эту смерть ждали так долго, что, я думаю, к концу безразличие проникло даже в самых упорных.
Но Ариас вернул нам веру в эту страну, в людей, призванных управлять ею. Выражение лица, голос, содержание речи… Все, буквально все, превзошло наши самые безумные надежды. Он доказал, что талант наших политических лидеров нетленен.
Какой другой европейский политик разыграл бы этот спектакль с такой виртуозностью? Конечно, НИКТО… Он был так печален и задумчив, так запинался после каждой фразы, голос его дрожал так жалобно — на подобное способны только избранные нашей расы!
И в довершение всего он, как иллюзионист в цирке, закончил свое выступление, непередаваемо сложным, почти виртуозным движением вытащив из шляпы завещание. Это произвело магическое действие! Только народ, театральное чувство которого оттачивалось веками на корридах и шествиях на Страстную неделю, мог породить человека, способного так закончить свое представление.
В завещании угадывается рука мастера. За его строками встает образ доброго старца, заботливого, великодушного, исполненного христианского милосердия отца нации, который считает себя обязанным — даже после смерти — охранять нас от семейных демонов, от извечных врагов христианства, которому мы, испанцы, самый надежный оплот… Если нам удастся сохранить единство и бдительность, мы будем процветать, потому что Бог и Церковь с нами.
Он умер, защищая славу веры. Умер, накрытый покрывалами нескольких Пресвятых Дев, благословленный отцами церкви, и из монашеских келий, из монастырей, которыми усеяны наши маленькие городки, как дым фимиама, восходили к небу молитвы. Тихий шепот голосов, отделенных от мира прочной решеткой, возносит к небу молитвы о его вечном прощении! Конечно, первый человек в государстве, где даже самые упрямые антиклерикалы умирают, примирившись с матерью — церковью, и должен был опочить как святой! Одержимый дон Пио[79] лишь скандальное исключение. Нет, наши священнослужители настойчивы и терпеливы; здесь можно встретить тысячи священников, обладающих достоинствами, рассказ о которых Стендаль вложил в уста Жюльена Сореля. А я вспоминаю страстную исповедь, сделанную в годы моей учебы в университете нашим великим философом. Ортега — и-Гассет перед самой смертью покаялся и причастился., которому только на смертном одре простили блуждание в поисках немецкой метафизики… Даже враги бога, те, кого надо было уничтожать ради оздоровления нации, как добрые христиане получили отпущение грехов, прежде чем их вывели на расстрел.
Ты рассказывала мне, что твой отец тоже умер, вернувшись в лоно церкви — как почти все испанцы, даже те, чье главное преступление состояло в том, что они не ходили в церковь. Я никогда не мог поверить, что причиной его обращения были слухи, рождавшиеся в окружавшей вас обстановке террора. Но уже одно существование таких слухов — во всяком случае, сегодня, когда те дни ушли в далекое прошлое, нам они кажутся слухами, ибо мы не в состоянии представить, что этот кошмар мог быть реальностью, потому что в нашем сознании не умещается, как человек на трагическом фарсе корриды может быть растерзан на площади для боя быков перед улюлюкающей толпой, сколько бы ни подтверждали этот факт свидетели с той и другой стороны, — уже одно существование таких слухов подтверждает, что в атмосфере тех лет любое зверство было возможным. Ваш отец перед смертью причастился, потому что в Порльере тогда ходили слухи, что одного видного республиканца, который отверг святые дары, — и имя этого человека называлось — живым зарыли в землю…
СУББОТА, 22
— Завораживающее зрелище, — говорит Пене.
— Да, — откликаюсь я, — вот именно, завораживающее.
Мы молчим, кажется, целую вечность. Это наши первые слова. Трудно поверить, но вот уже больше часа мы сидим на софе, не отрывая глаз от телевизора, загипнотизированные, как птицы под взглядом змеи. Больше часа мы как зачарованные глядим на цветной экран, на зрелище, каждый раз одинаковое и каждый раз новое. И хотя мы молчим, мы знаем, что могли бы так сидеть часами — ни о чем не говоря, почти ни о чем не думая, не замечая, как идет время. Только волевым усилием мы можем вырваться из плена этой завораживающей монотонности и, освободившись от ее чар, вернуться к действительности.
Синхронно, почти ритмично поворачиваются камеры, показывая нам его с разных сторон. Он лежит в роскошном гробу, на блестящих боках которого, как в старом благородном вине, пляшут отблески свечей; с лицом, бледным, как снятая с него маска, в парадной форме, украшенной крестами, орденскими лентами и медалями — воплощение стереотипного представления о торжественности. Но этот торжественный образ ничем не напоминает живое человеческое существо, что еще несколько часов назад дышало. Торжественность заслоняет в нашей памяти не только генерала, в сопровождении пышной марокканской гвардии проезжавшего по улицам Испании, но и высохшего, трясущегося старца, который в последние годы даже после многочасовой тщательной подготовки с трудом прочитывал традиционную новогоднюю речь, каждый раз все более короткую и невразумительную. Лежащий в гробу скорее похож на мраморную статую, выполненную искусным скульптором — с каким мастерством живые руки создали эти мертвые черты! — но не вызывает в памяти биографию человека, послужившего моделью для этой статуи. Дрожащий свет огромных свечей, вставленных в массивные серебряные канделябры, подчеркивает его призрачную белизну и фантасмагорическую реальность.
И перед величественным призраком торжественно проходит молчаливая процессия людей. Все это безмолвное шествие, в котором невозможно различать отдельных людей, выглядит как парад призраков. Человеческий поток живет своей жизнью, хотя я не знаю, до какой степени это слово применимо к бесконечному, навязчивому, как кошмар, повторению одних и тех же жестов, одинаковых и в то же время разных у каждого человека. Диктор, голосом, который в знак обязательного траура и уважения звучит чуть тише обычного, комментирует нескончаемое шествие перед гробом: на нашем маленьком экране оно выглядит нереальным, как во сне, — смерть, отдающая последнюю дань смерти.
Один, еще один, еще в этой бесконечной, похожей на кошмар процессии… Подойти к гробу, склонить голову или неловко перекреститься, быстро взглянуть — и уступить место следующему, который тоже неловко перекрестится или вежливо склонит голову. Проходят часы и часы, а мы все сидим как завороженные перед телевизором, не отрывая глаз от экрана…
Кто эти старухи, что преклоняют колена перед гробом, отчаянным жестом простирают к нему руки, рыдают и молятся? Что на самом деле чувствуют все эти мужчины и женщины, выставляющие напоказ свою преданность? Почему они так оплакивают его смерть? Почти всем им уже за шестьдесят. Молодость их