неизвестного источника. Улучшение в его состоянии было так очевидно, что смущенный доктор заявил, что если такое состояние продержится, то выздоровление возможно, а через три дня объявил его вне опасности.
С этого дня Иван Федорович стал быстро выздоравливать. Но если телу его возвращалось здоровье, то душа оставалась больна.
Хотя Иван Федорович сидел уже в кресле, тем не менее, он не хотел никого видеть и строго запретил принимать Доробковичей и некоторых других друзей, приезжавших навестить его.
Отец Алексей аккуратно навещал больного и один умел вывести его из молчаливости, которой тот не нарушал даже при Ричарде Федоровиче, об Ольге он ни разу не спросил.
Однажды, после обеда, монах сидел у Ивана Федоровича. Последний был в страшно раздражительном состоянии, которое вылилось, наконец, в горьких упреках тем, кто спас ему жизнь.
— Я стрелял в себя, чтобы умереть! Неужели я сделал бы это, если бы мог выносить эту жизнь, в которой меня удерживают силой?
Отец Алексей покачал головой.
— Другими словами, вы намерены повторить попытку самоубийства? Неужели вы серьезно думаете, что со смертью все кончается, что мыслящий принцип, оживляющий нас, превратится в горсточку праха? Или вы считаете себя достойным появиться перед Высшим Судьей?
— Жизнь мне ненавистна!.. Я не могу жить!.. А что будет потом — мне все равно.
— Потом явятся страдания и угрызения еще более тяжелые, чем теперь. Если вы уж так хотите умереть, то зачем непременно умирать телесно? Попытайтесь умереть для порока и наслаждений, которым вы с таким жаром отдались. Умрите для светской жизни и для пустых увлечений, которыми вы наслаждались до пресыщения! Создайте себе новую жизнь в таких условиях, при каких вы могли бы жить!
— Я вас не понимаю, отец Алексей! Не от меня зависит создать такие условия. Мне все надоело.
— О! Без сомнения, вам надоело все, что дает развращенный свет, в котором вы жили; но имеете ли вы понятие о том мире и той гармонии, какие дают сосредоточение и молчание, молитвы в одиночестве, забвение самого себя и строгая дисциплина души и тела? Посмотрите на меня: я кажусь одних лет с вами, а между тем, мне уже около шестидесяти, и я тридцать лет прожил на Афонской горе. Вот что значит чистая жизнь, освобожденная от страстей!
— Вы хотите, чтобы я сделался монахом? — пробормотал Иван Федорович.
— Да сохрани меня Господь требовать это! Хорошим монахом можно сделаться только по призванию; худых же у нас и без того много. Я хотел только привести вам пример.
Видя, что глаза Ивана Федоровича сделались влажны, а губы дрожат, монах снял с себя старый почерневший деревянный крест и вложил его в руку выздоравливающего.
— Этот крест завещал мне один старец-анахорет Афонской горы, который в течение пятидесяти лет молился, держа его в руке. В нем сосредоточена странная и благотворная сила, и, я никогда не расстаюсь с ним. Но вам я его оставлю до завтра. Пусть душа старца Иринея поддержит вас и поможет вам найти путь к Господу!
Монах, не дожидаясь ответа, встал и вышел из комнаты.
Оставшись один, Иван Федорович почти с суеверным чувством смотрел на маленький крест.
В долгие годы своей рассеянной жизни, весь поглощенный удовольствиями и любовными приключениями, он окончательно забыл Бога, и религия для него была наружной формальностью. В течение нескольких минут он тщетно старался припомнить какую-нибудь молитву и вдруг, почти бессознательно, с его губ полились чудные слова молитвы Господней: «Отче Наш, иже еси на небесах».
Но по мере того, как с уст его лилась молитва, выражавшая все нужды и все обязанности человека, в нем все росла потребность вознестись душой и достигнуть тогда Источника Небесного милосердия, о котором говорил монах.
Нетвердыми шагами он подошел к двери и запер ее на задвижку. Потом, став перед образом Спасителя, висевшем в углу, и прижав к груди крест анахорета, он опустился на колени и стал молиться. Первый раз в жизни он смирился в глубине души, осудил себя и молил Создателя о милосердии, преклоняясь пред поразившей его Правосудной рукой.
Когда на следующий день пришел отец Алексей, Иван Федорович обнял его и попросил, чтобы он ежедневно уделял ему час для наставительных бесед.
— Я выхожу в отставку и хочу серьезно заняться религиозными вопросами. Когда же я немного успокоюсь, то решу свое будущее.
Вечером приехал Ричард Федорович и был глубоко обрадован серьезным спокойствием брата и нежностью, с какою тот принял его. Он сообщил ему, что скоро уезжает с семейством в Крым с целью лечения.
— Вероятно Ольга и Ксения больны? — тихо спросил Иван Федорович.
— Ты угадал: Ольга была очень больна, но теперь она на пути к выздоровлению. Мы надеемся, что она окончательно поправится в новой среде, где ничто не будет напоминать ей о прошлом.
— Когда она будет в силах вынести все это, скажи ей, что ее отец умоляет ее простить его и просит молиться за него.
— Я уверен, что она уже простила и молится за тебя, так как у нее ангельская душа, а ты и так достаточно наказан за невольное преступление. Могу сообщить тебе еще одну новость: презренную женщину, похитившую твою дочь, разбил паралич, когда она узнала, что ее преступление открыто, и у нее отнялись руки и ноги. Да, Божественное правосудие приходит иногда поздно, но никогда ни одна вина не остается ненаказанной!
Эпилог
В прекрасное утро конца сентября мы застаем Ксению Александровну со всем семейством на террасе чудной виллы близ Ялты на морском берегу.
Прошло три года со времени вышеописанных событий, и эти годы оставили видимый след на наружности Ксении Александровны. Волосы ее побелели и точно серебряным ореолом окружают все еще молодое и красивое лицо, хотя на него и лег оттенок покорной меланхолии. Леон и Лили играют на ступеньках террасы с Борисом.
Борису уже двадцать лет; за исключением светлых волос, он живой портрет Ивана Федоровича.
Глаза Ксении Александровны с любовью покоятся на этой группе, и на ее губах появляется улыбка всякий раз, как до нее доносится серебристый детский смех. Но еще чаще взгляд ее обращается в глубину террасы, где у балюстрады сидит на каменной скамейке Ольга. Молодая девушка устремила печальный и задумчивый взгляд на дорогу, которая тянется по берегу моря в город. Около нее стоял Ричард Федорович и тоже смотрел в бинокль на дорогу.
Ольга тоже очень изменилась. Она выросла, но нежный румянец ее сменился болезненной бледностью. Рука ее, лежавшая на белом платье, была так тонка и прозрачна, что, казалось, сквозь ее можно было видеть.
Сначала Ольга, по-видимому, оправилась от тяжелой болезни и даже нашла душевный покой в окружавшей ее атмосфере любви и нежности. Она боготворила мать и Ричарда Федоровича, которого называла отцом. Леон и Лили были ее радостью. Когда она играла с ними, к ней возвращались ее прежняя веселость и смех. Борис сделался ее самым верным товарищем. А между тем, это нравственное и физическое здоровье молодой девушки было только кажущимся. Через год сделалось ясно, что в глубине ее души остался червь, подтачивавший ее. Ни жизнь в Крыму, ни две зимы, проведенные в Италии не могли остановить медленного, но беспрестанного угасания молодого организма, жизненный сок которого, казалось, иссяк.
На боязливые вопросы матери Ольга неизменно отвечала, что у нее ничего не болит и что она чувствует себя хорошо. Доктора тоже не находили в ней никакой болезни. А между тем, Ольга все худела и становилась прозрачнее. Глаза ее необыкновенно увеличились и начали принимать зловещий лихорадочный блеск. Было ясно, что если не произойдет какая-нибудь неожиданная реакция, то это постоянное угасание