– Леля, Леличка!
– Какой я тебе Леля, бабушка! Олег я!
– Олежек, ОлешОк, Лелька, поцелуй меня!
Не знал заботы я ни о чем: бабушка неусыпно следила за тем, чтоб все было заштопано, выстирано, наглажено, пуговицы крепко пришиты.
Часы, недели, годы моей боли – уши, уши болят, бухает методически в голове, раскаленный ржавый бурав сверлит мозг, температура. Верчусь на кровати, рядом – бабушка с синей лампой, с ватой, вот она греет на сковородке мешочки с солью, а потом прикладывает к моим ушам…
Научилась даже опасной операции – зондом прочищать уши, – делала это профессионально.
Годы, годы учения ненавистной математике – поезд вышел из точки А в точку Б, в бассейн вливается и из него же выливается вода, бесконечные велосипедисты, колхозники доставляли мне массу страданий. Бабушка всегда была рядом, мучилась вместе со мной.
Бабушка – это был я сам. Бабушку нельзя было отделить от меня, меня – от нее; иногда ночью я просыпался и в ужасе замирал: бабушка не дышит! На цыпочках подкрадывался к ее кровати, вслушивался, наклоняясь, – нет-нет, слава богу! Просто дыхание стало тихим, не похрапывает, как обычно…
А как не вспомнить долгие вечера в детстве, когда болел?
Вот один такой вечер. Лежу в постели, настольная лампа освещает одеяло, книгу в бабушкиных руках.
Это «Сказки русского народа» в издании Сытина, с иллюстрациями. Их у нас было четыре толстых тома.
Бабушка читает.
И разворачиваются передо мной яркие картины:
– изгородь с торчащими над ней черепами, из глазниц которых льется яркий свет;
– жуткое чудище, умирающее от любви;
– грибы, от больших белых и груздей до малюсеньких лисичек; источая острый запах, вооружившись копьями, идут они на войну;
– голова жены-ведьмы, с клочьями седых волос, оскалив страшные клыки, летит, несется по деревне, впиваясь в горло убегающему от нее мужику;
– убогое Горе-Злосчастье оседлало бедного мужика и душит его, душит…
А «Маугли», книжка, подаренная нам другом нашей семьи Семеном Григорьевичем Займовским, самолично им переведенная?
Бабушка, нацепив очки, заправив седые волосы под платочек, скрестив пухленькие ножки, читает мне, то переходя на басы, то на фальцет.
Старая москвичка до мозга костей, сохранившая подлинно «маскофский» говор, – его, как язык московских просвирен, записывали, слушая бабушку, лингвисты.
В молодости дядья возили ее в Малый театр. Они были вхожи в компании артистов, брали бабушку с собой.
Особенно запомнились ей Южин и Яблочкина.
– Бывало, Александр Иваныч, а он ведь был ба-а-альшой любитель до дам, – это бабушка изображает Яблочкину, ее рассказ, складывая губки сердечком, – все пристает ко мне: «Ну, поцелуйте же меня, душенька, прошу вас!..» А я ему с улыбочкой, хитренько: «Александр Иваныч, вам сладенького захотелось, так вот вам яблочко, скушайте, а я – что? Диви бы сладенькая была…» Он и отойдет, нахмурясь, а потом и улыбнется, да и захохочет: отходчив был…
И бабушка смеется, довольная…
Она вообще была театралка, в ее книге записей по хозяйству, которую я обнаружил недавно, попадаются такие записи:
5 января:
Прислуге – 20 копеек.
Детям мороженое – 10 копеек.
Свечи – 1 рубль.
Горох – 50 копеек.
Мыло – 3 копейки.
Извозчик – 2 рубля.
Театр – 5 рублей.
Чай, пирожные в театре – 2 рубля.
Нищим – 50 копеек…
Шиканули, значит, с дедом: на извозчике в Малый, на какую-нибудь «Марию Стюарт» или на Островского, в антрактах – чай с пирожными, и домой, скрипя снегом, на извозчике, делясь впечатлениями, позевывая, вверх по Театральному проезду, мимо замшелой Китайгородской стены по Лубянке, Маросейке, и вот она – Покровка, дом четырехэтажный, парадное крыльцо. Парфен Назарович, швейцар в галунах, мягкая зеленая дорожка по ступенькам, четвертый этаж, звонок с надписью «Повернуть». «Тише, тс-с, дети спят…»
Все это в прошлом.
Сейчас – комнатка в коммунальной квартире, в ней – трельяж со слоником, фарфоровой девочкой с отбитой рукой, с синим фарфоровым чайником без ручки для воды; на дне чайника всегда лежит сломанная серебряная ложечка – вода становится от этого целебной; вязаные салфеточки; письменный стол с дедушкиными красками, кистями, молотками, гвоздями, с чертежной доской; картины дедушкины на стенах, коричневый лик Богородицы в золотой ризе; матрац на деревянных подпорках, с одеялом в виде ковра, с многочисленными подушечками – бабушкино место; кровать обожаемого внука, убираемая бабушкой самолично; карта Европы с нарисованной красным карандашом линией фронта; там, где наши, – заштриховано красным, на булавках – красные флажки, красное доходит почти до Берлина, только на севере никак не может сдвинуться, не идет дальше Кенигсберга…
В этой комнате годы спустя будет учить она со мной студийные роли, тяжко переживая мои неудачи, пытаясь объяснить, как надо играть, пытаясь внушить, что «надо понахальнее, а ты, ты, Леля, очень уж стеснительный, тяжело тебе в жизни будет…».
В этой комнате будет она выспрашивать, как там мой учитель, а для нее просто Паша Массальский: «Не огорчай его, должно у тебя выйти».
В этой комнате тяжко охнет она, случайно увидев в выпавшем из пиджака паспорте штамп о моей женитьбе, – зальется краской, заплачет, запричитает.
В этой комнате будет долгие месяцы, сидя на своем диванчике, ждать, когда же приедет ее Леля, ее Олешок из Ленинграда, он ведь там один, он болезненный, и будет слать ему пирожки с капустой, теплые носки, деньги из своей нищенской пенсии…
В этой комнате встану я на колени перед кроватью, на которой бабуля в инсультном бреду, без сознания, беспокойной рукой все приглаживала и приглаживала растрепанные седые волосы; встану на колени, поклонюсь в пол, горько-горько заплачу и попрошу прощения за все обиды и огорчения, которые причинил ей, моей любимой и единственной, моей бабуле, кареглазому моему седому колобочку.
И будем мы с мамой, уцепившись друг за друга, трястись от горя, злой тоски, видя, как уходит в пол крематория маленькая седенькая старушка, уходит, чтобы никогда к нам не вернуться.
Похоронена она в старом крематории, рядом с Донским монастырем, в одной могилке с сыном Мишей.
Маленькая мраморная дощечка, повторяющая очертания церковного купола. И надпись:
«Миша Ильинский 1902–1911
Ольга Николаевна Ильинская 1883–1965».
Приезжая в Москву, всегда иду на это кладбище. Долго сижу у маленькой могилки, такой же маленькой, как бабушка. Мысленно говорю с ней, рассказываю о своей жизни.
И думаю: ну, зачем, зачем я был таким, зачем не сказал ей при жизни, как люблю ее, как благодарен ей, что не могу без нее?
Слова, которые сейчас во мне, не были найдены тогда, только сейчас, когда нет бабушки, – до конца