Тишина. Блеск и сияние. Идиллия.
Вернувшись с фронта, отец вначале служил в Министерстве вооруженных сил дежурным у маршала Шумилова.
Рассказывал следующее.
Рано утром, где-то к восьми утра, сотни офицеров шли по Фрунзенской набережной Москвы-реки, от метро «Парк культуры» в министерство. С портфелями, планшетками, с газетными свертками – там домашняя еда на обед. Недавние фронтовики. Грудь унизана орденскими ленточками, нашивками за ранения…
Каждое утро – толпа в несколько сотен офицеров. И каждое утро на гранитный парапет набережной взбирался некто в офицерских сапогах, в орденских ленточках, туго перепоясанный офицерским ремнем, но без погон – демобилизованный, – взбирался и со слезами на глазах кричал, надрывая голос: «Товарищи офицеры!!! Слава организатору и вдохновителю всех наших побед великому Сталину!! Ура!!.. Да здравствует великий Сталин – гениальный полководец всех времен и народов!! Ура!!»
Шли боевые офицеры. Они за четыре года навидались всякого. Не раз смотрели смерти в глаза, многие имели ранения.
Казалось бы: что им до криков этого психического демобилизованного. Но – не дай бог, не дай бог, заподозрят в том, что ты против этих лозунгов, или иронично относишься к ним, выкрикиваемым пусть больным, но искренним советским человеком!
– Слава великому Сталину! Ур-рр-а!
И над офицерской толпой раздавалось нестройное «ура!»
– Четче шаг, товарищи офицеры! Ур-рра!!
Офицеры, пряча глаза, печатали шаг, покрепче прижимали газетные кульки с котлетами, кричали «ура!» и, краснея от стыда, скрывались в дверях министерства.
Когда этот больной исчез, все вздохнули свободно.
Отец долго не выдержал сидения за столом дежурным офицером: «Стыдно. Это безделье. Надо работать». Демобилизовался. И ушел в Политехникум.
Много раз просил я его «рассказать что-нибудь» о войне. Он отмалчивался. А если и рассказывал, то совсем не героическое.
Как его товарищ, очнувшись на полу после взрыва снаряда, просил написать жене, думая, что умирает. На самом же деле осколок пробил кофейник с кипятком, который тот держал в руках, горячая вода залила ему гимнастерку, и он принял ее за кровь…
Как солдаты, идя в атаку штыковую, кричали не «За Родину! За Сталина!», а «Мама!!». И вот так, с криком «мама!», врывались во вражеские окопы… А немцы кричали: «Mutter!»
Как на станции Цимлянская однажды утром после адской немецкой бомбежки он вылез из воронки, где прятался от бомб, пошел к руинам здания штаба. И увидел своих подчиненных, столпившихся у рухнувшей стены. Из-под кирпичной груды торчали его валенки, которые отец в панике забыл надеть, удирая из здания. Солдаты стояли, сняв шапки, понурые, словно на картине «Смерть командира»…
Когда настали мои черные дни, когда пришлось разорять родовое гнездо на Покровке, ибо умерли все старшие, мне пришлось уничтожить все, особенно бумаги. Мамины и папины бумажные залежи я рвал на мелкие кусочки, не сожжешь же – нет печки. Конечно, сначала просматривал и оставлял самое для меня ценное. Так я наткнулся в папином бумажнике на листочек бумаги, где был изображен длинношеий юноша с кадыком. И я вспомнил, как отец рассказывал, что однажды он присутствовал на казни трех немецких солдат, захваченных в плен при взятии деревни. Один солдат, уже с петлей на шее, посмотрел на отца и, увидев майорскую звезду на погонах, произнес: «Господин майор, спасибо!» Перепутал со «спасите»… Ресницы белые, видимо, альбинос… длинная шея с острым кадыком… «спасибо» шепчет… Но тут грузовик, на котором стояли пленные, подался вперед, немец дернулся и затих.
В своем бумажнике вместе с нашими фотографиями: моей, маминой, бабушкиной, Жориной, папа хранил свой рисунок этого несчастного немецкого солдатика. Сорок лет хранил…
Все это рассказывалось за обедом, за рюмкой, и чем старше он становился, вернее, чем старее, тем чаще в его воспоминаниях возникала война. Он говорил о ней с ностальгией, и, думаю, военные четыре года были для него самыми святыми.
Тосковал ли отец по старшему сыну? Знаю, что мама обошла все архивы Минобороны – и везде получала один ответ: «Пропал без вести». На Курской дуге Жора был ранен, отправлен в тыл. Но в госпиталь не прибыл. И дальнейшая его судьба неизвестна.
В анкетах, которые мне приходилось заполнять потом всю жизнь, я писал о брате: «Погиб на Курской дуге». Писать «пропал без вести» было опасно: а если он попал в плен?
Мне стало известно, что где-то во Франции живет некий пастор, у которого будто бы есть снимки всех «перемещенных лиц», и можно узнать, нет ли Жоры среди бывших наших пленных. Может быть, после плена остался на Западе, жив?..
Сказал об этом отцу. Ответ его был категоричен: «Жора убит. А если он жив и не дает о себе знать – для меня он все равно мертв». Вот так.
Потом знакомый гример, фронтовик, сказал, что лежал в госпитале в Москве, на Петровке, вместе с офицером по фамилии Басилашвили. Но если б это был Жора – обязательно бы дал знать и на Покровку, и отцу, и нам, в Тбилиси…
Или артисты нашего театра сообщили мне, что на обелиске братской могилы советских солдат в венгерском городе Мишкольце выбито: «Гвардии майор Г. Басилашвили»…
Тоже – не он, потому что ранен он был в 1943 году, а Мишкольц – это 1945 год.
Сталин и сметана
Конец двадцатых. Папа идет из университета по Моховой на Покровку. В кармане карточки на всю семью. Магазинов нет, продовольствия тоже. Его можно получить по карточкам в «распределителе», их в городе много, туда «прикреплен» каждый работающий москвич. Фокус в том, что и в «распределителе» тоже почти ничего нет. Или есть, но какой-то один продукт. И тогда «дают» этот продукт на все талоны. Например, за «жиры» «дают» сегодня воблу, воблой можно «отовариться» и за талоны на крупы и мясо и так далее.
Идет папа из университета. В кармане – карточки. На всякий случай. Дело в том, что в подвале в ГУМе, что на Красной площади, – наш распределитель. Сам ГУМ занят государственными учреждениями. Там заседают мужчины в английских френчах и в крагах. Там барышни в кудряшках стучат на «ремингтонах». Там принимаются судьбоносные решения, влияющие на судьбы миллионов людей.
А люди, пока эти решения не возымели действия, отоваривают свои карточки в подвале ГУМа, кому чем повезет. Крупой, чемоданами, горохом, чечевицей…
Итак, идет папа по Моховой. Зима, надо сказать. Падают мягкие крупные хлопья снега. Темно. Машин тогда еще почти не было. Изредка прозвенит трамвай. Вот Иверская часовня. Там, внутри, – теплый огонь свечей, отсвет их трепещет на снегу у входа.
Мимо.
Прохожих мало: мороз.
А вот и Красная площадь – громадное белое поле. Зубчатые стены Кремля и башни с орлами скрыты густым снегопадом.
Теперь за угол, на Ильинку, еще раз за угол – и вниз, в подвал, в распределитель!
Снег на пальто, шапке, ботинках начинает таять. Лицо становится мокрым.
Стоп! Очередь!
Что такое?!
Очередь?!!
Что дают?! По каким карточкам?