хочешь и не хочешь, море разливанное, а денег – хотя и миллионные наши зарплаты, а попробуй разживись.
Старший предлагал младшему денег, не в долг, а так – так, как раньше водилось в дружном небораковском доме: все – общее, небораковское, делить нечего и незачем, и зарплаты зачастую попадали в один котел.
– На, Михайла, бери, сколько надо, – протянул брат брату свое щекасто-раздутое, сыто лоснящееся портмоне.
Младший отвернулся:
– Да не жалуюсь я на жизнь! Так, ворчу по-стариковски. Как-нибудь выкарабкаемся. Видишь – руки- ноги есть! – зачем-то повертел он перед самыми глазами брата своими корковато-серыми руками.
Старший не обиделся – как никто на этой земле знал, что нет и быть не может в младшем и капельки зла; а если и злится, так праведно, по делу. 'Довели, гады', – подумал старший.
Погодя снова и снова предлагал. Младшему было невыносимо стыдно. Он злился, грубо отказывался от денег. Сутуло согнувшись, брел к соседям и товарищам одалживать, но перепадало немного, потому что все село сидело без денег.
Старший брат смирился-таки – перестал предлагать. Будучи опытным шофером, вместе с женой 'сманеврировал' – продуктов закупали побольше.
Вечерами, ужиная, братья с женами сидели под навесом во дворе до самого темна, а порой и до утренней зари, вспоминали былое, судачили, немножко, случалось, бражничали.
– Айда с нами в Израиль! – осмелев после бутылки-второй, предлагал младшему старший, отчего-то настойчиво неправильно произнося слово 'Израиль'. – Вот где жизнь!
– Израиль, Израиль, Саша, – методично, как на счетах щелкала, поправляла Вера Матвеевна супруга. – Пора бы уже привыкнуть.
Александр Ильич сердито шевелил своими роскошными брежневскими бровями: мол, не встревай в мужской разговор.
– Гнете вы хрип, мучаетесь, а проку? Богатеют и с жиру бесятся, гляжу, другие, а вам что перепадает? Скажи-кась, Михайла, сколько свинюшек осталось на твоем комплексе? Молчишь! А тебя, Лариса, деточки в школе не замучили еще? Ладно, не рассказывай – знаем: спивается наша холостежь и наркоманит по- черному. Вижу, вы тут, как проклятые, с сорняками воюете, а в Израиле знаете как? Земельки-то мало, каждый клочок на вес золота; укрывают ее пленкой, все дырочки тщательно затыкают, потом подгоняют спецтехнику и – пускают под пленку газ. Хочешь верь, хочешь нет – ни одной потом лишней травинки не вырастает, а только культура прет, как тесто на опаре. Так-то в Израиле!
– В Израиле! В Израиле!..
– Цыц!
– Верю, – хмуро посмеивался младший.
– Надо вам, ребята, побывать на Мертвом море, – вступала в разговор Вера Матвеевна. – Искупаешься в нем с десяток раз и – как молодой…
– Ну? – мычал Михаил Ильич.
– А русских там – пропасть! – перебивал жену Александр Ильич. – Так порой и мерещится, что снова очутился где в Союзе… В Израиле и нищий, самый что ни есть бездомный не пропадет: на бережку моря палаточку разбивай и – живи себе на здоровье. Теплынь! Комаров нету! А покушать – у-у-у, ноу проблем. – И под 'ноу проблем' он щеголевато щелкал пальцами; а младший грубо кашлял в кулак. – Ресторан или закусочная закрываются – и столько выбрасывается доброго харча, вернее, выставляется для бедноты, что диву даешься. Уж мы-то с Верой знаем: какие-никакие, но торгаши теперь! А в России как: приготовили котлеты, но сегодня не продали, завтра могут загнать, послезавтра, а то и послепослезавтра. В Израиле не то, братцы мои: утром приготовил, а ежели не продал до вечера – выбрасывай. Выбрасывай, голубчик, не финти! Подловим – худо тебе будет. Так-то! Ну, что, родненькие мои, двинем в Израиль?
– В Израиль!
– Ну, поучи ученого!
Михаил Ильич слушал напряженно, враждебно. Иногда замечал:
– Ты, Саня, про свою новую родину говоришь так, точно экскурсоводом заделался. Назубок выучил текст и – понесло тебя. – Помолчав, мог добавить не без яда в голосе: – Или – из тебя? Слабительное принял или объелся еще там, на своей новой родине, чем несвежим, к примеру, котлетками? И вот – желудок испортил…
А так больше отмалчивался, низко склонив свою вечно встопорщенную, сдавалось, наэлектризованную, голову. Но временами, поддаваясь воздействию спиртного, наступательно обрывал брата:
– Да ты чего буровишь, Сашка? Все-то у тебя ноу проблем! Но как можно бросить Набережное? Оно же в сердце! Точно клапан! Понимаешь, дурило-мученик? Вросло оно в сердце. Да и разуй ты глаза, брательник: как от этакой красотищи можно по доброй воле отказаться! – И Михаил Ильич широко, по-хозяйски горделиво обводил рукой, захватывая и немаленький кусок неба, будто и оно было составной частью села.
Александр Ильич в ответ бормотал, ища в себе злости на брата хотя бы крошечку. Но не находил. Ворчал:
– Тоже, что ли, в чичероне подался? Или объелся чем несвежим да испортил желудок?
Однако, в голосе не чувствовалось ни торжества, ни иронии, скорее – растерянность. Послушно смотрел, куда указывал брат.
Большое, развернувшееся рукавами на все четыре стороны света Набережное с сосновой рощей, с поросшим березами и осинами распадком, который у окраинных домов расползался влажными, болотистыми луговинами, с волнами полей и огородов вдали было поистине и бесспорно прекрасным местом. Усадьба Небораковых огородом выходила на самый берег зеленцеватого пруда размером сто шестьдесят пять на сто девяносто семь шагов Михаила Ильича, – зачем-то подсчитал однажды; он вообще любил всему учет и счет. Сосновые леса, которым, посмотри на них сверху, конца и краю не видно, безбрежьем синеют вдалеке и выплескиваются где-то далеко-далеко к Байкалу. Само село – это все крепкие дома, это просторные усадьбы с хозяйственными постройками, банями, гаражами, тракторами и телегами во дворах, с мычащей и блеющей животиной, с кудахтаньем и кряканьем, с детскими, наконец, голосами. Паршивенького, неухоженного дома не найти, покосившегося забора не встретить. И всегда оно было таким, только в последние пять-шесть лет порасшаталась и заприхрамывала в нем жизнь.
Село издавна облепляло пруд, нарастало вокруг него, потому и Набережное. Протекал тут тонюсенький ручей, бравший начало в распадке, а там пятьдесят ли, шестьдесят ли, никто ни разу не мог сосчитать точно, даже Михаил Ильич, било из земли студеных серебристых ключей. Когда-то, еще в царские времена, перегородили эту безымянную речушку высокой насыпью и выстроили большой птичник. Разводили гусей и уток, а им без воды, без курнания – хоть помирай. Но потом птичника не стало: развалился, сначала экономически, а потом, бесхозный и обветшавший, и физически; да к тем же бедам и пожар на нем случился. Народ тихой сапой растащил все до последних бревнышка и доски, не пропадать же добру. Не стало, как и не было, без малого сотню лет благоденствовавшего предприятия, словно бы ни яиц, ни мяса, ни пуха, ни пера уже не надо было людям. А вот пруд остался. Стоит себе спокойно, будто и знать не хочет – коли исчезло государство, Советский Союз, так и ему следует исчезнуть, испариться, что ли.
Беседа братьев обрывалась. Уходили Небораковы спать, вздыхая и покряхтывая по-стариковски, ладошками с преувеличенным усердием шлепая на себе комаров и мошек.
Казалось, можно было бы и прекратить эти тяжелые разговоры, но деятельная Вера Матвеевна не унималась, и супруга исподволь подбивала, настропаляла. Он сердился, но по привычке слушался жену. Да и очень хотелось ему, чтобы брат жил с ним, как раньше, 'чин чинарем'. Снова и снова за ужином через неделю, через две затевалась 'пропагандистская', как снисходительно посмеивался младший, беседа.
Потом Михаил Ильич перестал возражать им. Но, слушая, темнелся лицом и пил всех больше.
За всю жизнь дальше Иркутска и Байкала да ленской тайги никуда он не выезжал, кроме что в армию под Владивосток. Как живут другие народы и государства не знал, кроме как из телевизора, которого не