местной», – говорит знакомый. «Местная новость такая, что у нас тут через полтора часа будет ураган. Придется спускаться в подвал и там сидеть какое-то время». – «Ужас-то какой, – говорит знакомый. – Ну а в Москве-то что?» – «А в Москве, чтоб ты знал, государственный переворот. Вот такие дела. Уж не хотела тебе говорить, но ты бы все равно узнал». Так вот и просидели они полдня в подвале за телевизором, показывавшим московские дела, в то время как над крышей их дома безмятежно кружились вековые деревья и телеграфные столбы. «Представь себе, как было весело», – завершил он свой рассказ. Я честно попытался представить, но так и не представил.
Мы проводим жизнь в ожиданиях. Зимой – в безнадежном ожидании лета. Летом – в обреченном ожидании августа. И август, надо сказать, редко нас подводит, обязательно готовит для нас какую-нибудь более или менее изощренную подлянку. Если не общественно-политическую, то хотя бы природно- климатическую. Если уж так получилось, что ничего не взорвалось, никого не сместили с поста и не рухнул всей своей нечеловеческой тяжестью рубль, то запасайтесь водой: непременно что-нибудь загорится. А если не загорится, то утонет. А если не утонет, то провалится под землю. А если не провалится под землю, то упадет с крыши. Путчи, лесные пожары, взрывы в переходах, гексоген, подлодки, телебашни, дефолт – казалось бы, всё уже, хватит. Но нет, ждем-с. И ведь дело не в том, что в другие месяцы царит сплошное благорастворение воздухов. Вовсе даже оно не царит. Но в августе, именно в августе, все это как-то особенно знаменательно, симптоматично, семантически насыщенно и высокотрагедийно.
Современный городской человек, пришпиленный к телевизору, приклеенный к газете и редко выныривающий из Интернета, чахнет без сенсаций. Вот они и возникают. В полном несоответствии с классической логикой, продолжающей упорствовать в своем заблуждении относительно односторонней связи между причинами и следствиями, можно сказать, что события происходят лишь потому, что мы их ждем. Сны разума рождают чудовищ. Информационный вакуум, достигший того уровня, когда главной новостью считается гроза под Наро-Фоминском или сошедший с рельсов трамвай в Малоярославце, чреват мелкими и крупными неприятностями. Я помню, как в один из летних месяцев не помню какого года одна из радиостанций вполне серьезным голосом ведущего поведала душераздирающую историю про чабана, скончавшегося от инфаркта прямо на рабочем месте. Инфаркт же случился оттого, что одна из овец внезапно заблеяла в ухо задремавшего чабана. Сама ли овца призналась в совершенном ею непредумышленном убийстве, или на нее стукнула какая-нибудь другая овца, радио не разъяснило.
Социальный человек живет в предвкушении кризиса. И кризис случается.
В моменты кризисов коммуникативное поле заряжается невероятной энергией. Всем есть о чем поговорить друг с другом. Восприятие обостряется. Все, что не страшно, то смешно. Страшное тоже смешно, пока оно еще не такое страшное. Вечная формула «слово и дело» теряет равновесие. Понятно, что когда дело плохо, то слово берет слово. Некоторое раздвоение личности, и без того свойственное пишущему человеку, обостряется необычайно. Ему, как никогда и как никому, и больно и смешно. Ему столь же страшно, сколь и интересно.
В искусстве разговоры о кризисе велись всегда и всегда были обоснованы. Кризис – в общем-то, правильная вещь, ибо стимулирует возникновение новых идей. Но жизнь живет не по художественным законам, а когда живет по ним, получается известно что.
Впрочем, куда это нас занесло? Начали-то мы с того, что в конце лета лучше сидеть дома. Этим и закончим. И попытаемся научиться жить без потрясений. Попытаемся научиться тому, что скучно жить не так уж и скучно.
Всемирная отзывчивость
Прочитал я где-то о том, как, поощряя расслабившихся за послесоветские годы сограждан к повышенной бдительности, и в частности к энтузиастическому доносительству, глава отечественной тайной полиции апеллировал не к местной традиции, – что было бы куда естественнее, – а почему-то к протестантской этике.
Недавно я рассказал о протестантских инициативах нашего руководства своему немецкому другу. Это его развеселило, но при этом он сказал: «А вообще-то в протестантском поведении действительно много неприятного и даже абсурдного». – «Например?» – «Например, ригоризм, иногда принимающий самые странные формы. Вот, пожалуйста…» И он рассказал мне о том, как сколько-то лет тому назад, будучи студентом Гамбургского университета, он возвращался откуда-то по пустынной ночной улице. Он был не очень трезв. И он не знал, который час. Навстречу попался случайный прохожий, господин средних лет. «Простите, не скажете ли, который час?» – спросил мой друг, на что получил такой ответ: «В ваши годы, молодой человек, уже пора иметь свои часы». И пошел дальше, на прямой вопрос так и не ответив. «Так что же тут такого протестантского? – спросил я. – По-моему, обычное хамство». – «Нет, так мог сказать только протестант», – ответил мой друг, который, к слову сказать, происходит из католической семьи. И тут в моей памяти ярко вспыхнула забытая картинка. «При чем тут протестантизм! – сказал я. – Со мной буквально такая же история произошла в Москве». И действительно со мной в Москве произошла буквально такая же история, хотя и с некоторой поправкой на различие национальных особенностей наших великих народов. Я тоже шел по ночной улице. Я тоже был в меру трезв. Я тоже не знал, который час. Я тоже обратился к одинокому прохожему ровно с тем же вопросом. И он, этот одинокий прохожий, мне сказал: «Слушай, мужик, как же ты меня заебал!» Мне, честно говоря, не пришло в тот момент в голову, что я имею дело с проявлением именно протестантской этики. Но жизнь, как говорится, вносит свои коррективы. Она их все вносит и вносит. Вносит и вносит.
Словарный запас
Как давно и хорошо известно, люди, обладающие языковым чутьем и вкусом, по возможности избегают слов, так или иначе присвоенных официальной риторикой, а потому смертельно зараженных. Но беда в том, что как только какие-нибудь слова начинают восприниматься культурным сообществом как зараженные и на этом основании исключаются из риторического обихода, тут же появляются другие. В наши дни в товарных количествах и с довольно тревожным постоянством стали возникать идеологически- языковые ублюдки наподобие «суверенной демократии» или, наоборот, «либерального фашизма». Но даже у ублюдков имеются предки.
Я помню, как в позднесоветские времена мутировали значения некоторых слов. В официальной риторике для обозначения каких-то несуществующих в природе явлений стали возникать такие оксюмороны, как, например, «борьба за мир» или «социалистическая законность».
В неофициальном же обиходе абсолютно нейтральное и даже скорее позитивное слово «идейность», призванное обозначать всего лишь приверженность того или иного субъекта той или иной идее, приобрело отчетливо негативные коннотации. Про кого-то говорили: «Да ну его, он какой-то идейный». Это означало нечто вроде того, что в присутствии этого «идейного» рекомендуется говорить только о погоде. По всему получалось, что «идейный» – это такой беспринципный гад, который ради достижения собственной цели не остановится ни перед чем.
В середине 70-х – не вспомню уже каким образом – меня занесло на собрание баптистской общины. Там сидели на скамеечках люди разных возрастов и полов и пели, держа в руках аккуратные бумажки. Пели, как и полагается, хором, и пели они нечто на мотив популярных советских песен. Стихи же были самопальными и, понятное дело, исключительно духовного содержания. Что-то вроде:
«Как люблю я Господа родного. Он дает мне то, что может дать. Он мне шепчет ласковое слово, бережет, как ласковая мать». Прекрасные, высокие слова, ничего не скажешь. Особенно красиво говорил проповедник. Он говорил хорошие и, в общем-то, вполне бесспорные вещи. Он говорил, что честно жить хорошо, а нечестно – плохо. Ругаться плохо. Мириться хорошо. Особенно он напирал на то, что людей надо любить, потому что Бог – он как раз и есть любовь. «Любить надо людей, – строго наставлял публику проповедник, – любить надо». Его южнорусский акцент вносил в проповедь элемент слегка пародийный. Его агрессивно-дидактические интонации то ли школьного завуча, то ли прапорщика вгоняли в нечеловеческую тоску. Перекрывая все реально им произносимое, в проповеди слышалось: «А кто к завтрему людей не полюбит, как я учил, тот пусть пеняет на себя. Людей любить надо, поняли? Эй, в третьем ряду, я к кому обращаюсь? А ну повтори!»
С «идейностью» разобрались уже давно. С «гуманизмом», в общем, тоже. Не так давно разделались с «духовностью». Похоже, что навсегда. Про истину-добро-красоту забыть придется лет на пятьдесят. Сегодня у нас на повестке дня «нравственность». За «нравственность» нынче всерьез принялись Госдума, комитеты, подкомитеты, суды, прокуратура, милиция и прочие общественные палаты с народными