чтобы сообщить друзьям о находке.

— Я сижу… — начал я.

— Где? — нервно спросили в трубке.

— На Лубянке.

— Не засиживайся!

Москва действительно начеку, но меня этим не испугаешь. С 11 сентября рядом с нашим домом, у моста через Гудзон, дежурит танк. Раньше я видел американских военных только по телевизору. Теперь их в Нью-Йорке, как в Багдаде, но улыбаются чаще. Привыкнув к бдительности, я и в Москве, входя в двери, поднимал руки, помогая металлоискателю, но меня никто не заставлял снимать часы и подтяжки.

— Рентген, — безапелляционно заявила жена.

— А может, гиперболоид? — засомневался я, вспомнив детство.

Заинтересовавшись механизмом, мы обнаружили, что его не было. Митьковский ответ террору был деревянным, как бицикл Бабского. Вход в общественные учреждения охраняла крашеная рама, дублирующая косяк и сужающая проход. В Москве и раньше норовили всякую дверь открыть наполовину, теперь этому нашлось оправдание. Узость облегчает контроль, хотя и не мешает пронести бомбу. Ими занималась милиция, выискивающая в толпе длинноносых и черноволосых, каким был я, пока годы не справились со вторым, подчеркнув первое. Во всяком случае, во мне никто не видел лицо кавказской национальности, а из диссидентов я выбыл по возрасту. Утраченные навыки инакомыслия мешали мне подхватить привычные по прошлой жизни кухонные беседы. Главное в них — припев:

— Вы же сами понимаете!

Я не понимал, но многозначительно кивал направо и налево, пока на меня не перестали обращать внимания.

Так было и в ресторане Домжура, который мы делили с компанией, не подозревающей в нас свидетелей. Почему-то и те и другие соотечественники не признают во мне своего, что позволяет слушать в два уха. Как-то мне довелось осматривать (со мной это бывает) Третьяковскую галерею как раз тогда, когда ее показывали супруге предыдущего американского президента. Увязавшись за кортежем, я наконец узнал, что волнует молчаливых секретных агентов.

— Следи, чтобы этой дуре не подарили ничего тикающего, — говорил русский охранник.

Американцы интересовались обедом:

— Same shit?

— As usual.

На этот раз за соседним столом разворачивалась драма идей. Трое либералов уговаривали четвертого, из Бруклина, спасти русскую свободу. По-английски беседа шла о демократии, по-русски — о грантах. «Мы еще обуем Америку», — слышалось мне.

Взглянув на цены, я вспомнил ту сцену из мемуаров Панаевой, где она описывает парижские завтраки русских демократов, традиционно завершавшиеся тостом за победу над самодержавием. Поскольку чокались шампанским, то, вздыхает Панаева, каждая свободолюбивая трапеза обходилась в одну рощу.

Печаль о народе, однако, не портит аппетита. Особенно когда все так вкусно. Русская кухня, как Лазарь, восстала из мертвых. Еще недавно патриотизм исчерпывался клюквой — в прямом смысле. Ею посыпали все, что лежало на тарелке — от свиных котлет до неправильного счета.

Теперь вместо салата «Фестивальный» и отбивных «Космических» Москва кормит своим: рыжиками, солянкой из осетрины, филе по-суворовски. Более того, привычно загребая по окраинам, русская кухня негласно, но властно восстановила империю, включив в себя и грузинскую чихиртму, и севанскую форель, и азербайджанский бозбаш, и плов всего мягкого среднеазиатского подбрюшья. Не остановившись на достигнутом, московский ресторан, как Жириновского, тянет за три моря. В модном заведении, куда я попал не по своей воле, а по чужому приглашению, царила тропическая атмосфера. Пока я искал в витиеватом меню селедку, мой сотрапезник заказал суп из кокосового молока и тофу с креветками.

— Недурно для средней полосы, — осторожно оценил я его выбор.

— Что значит «средняя»?! Москва — город контрастов.

Новая кухня объединила с миром ту часть Москвы, которая может себе ее позволить. Остальные смотрят телевизор.

В гостинице я включал его, когда просыпался. Благообразный священник с бородой во весь экран степенно отвечал на вопросы зрителей. Их интересовало будущее.

— Пророчества святых, — величаво говорил архиерей, — от Бога. Цыганкам же предсказывать судьбу помогает дьявол.

Я вздохнул и переключил канал, чтобы узнать погоду. В Москве, где жизнь бурлит в основном под землей, она волнует не так, как в Нью-Йорке. Я понял это еще 10 лет назад, когда спросил таксиста о прогнозе.

— Неопределенный, — сказал он, — но, думаю, Ельцин усидит. По вечерам телевизор смеялся.

— Что значит «Юморама»? — спросила жена.

— Рама для Юма?

— Ты еще скажи — Гоббса.

На экране одна полная дама потешалась над другими, потолще. Меня не оставляло ощущение, что где-то я это уже видел.

— Deja vu? — спросила жена.

— Нет, на Брайтоне, — сказал я и нашел новости. Терпеливо выслушав Путина, мы дождались вестей из дома.

— В Америке, — грудным голосом говорила дикторша, — участились полеты неопознанных летающих объектов.

— Раз ничего нового, — сказал жена, — пойдем спать. Нам завтра тоже улетать.

Американцам в зале ожидания выдавали матрешки. Моих оправдывало то, что в них плескалась сувенирная водка. Сквозь стеклянную стену внутрь заглядывала добродушная морда аэрофлотского «Боинга». Приглядевшись, я заметил, что у самолета, как у парохода, было свое, точнее — чужое, имя: «Достоевский».

— Спасибо, что не «Идиот», — сказала не доверяющая авиации жена.

— И не «Бесы», — согласился я, и мы отправились на посадку.

2004

2

Собираясь в дальнюю дорогу, я позвонил друзьям и строго спросил:

— Осень — золотая?

— А какая же! — обиделись они, но веры им было мало.

Как-то в марте, убедившись (у них же), что грачи прилетели, я приехал в Москву без пальто, а меня встретила пурга, не прекращавшаяся все три недели.

Жизнь, однако, улучшается — вранья стало меньше: осень оказалась теплой, лето — бабьим, и листья падали в тарелку. Но я все равно пошел в музей.

Дело в том, что в школе моим любимым предметом был «рассказ по картинке». Дополняя живопись словами, мы переводим явное в тайное, а очевидное — в невероятное. Так рождается критика, приписывающая свои намерения чужому — и беззащитному — автору.

Предвидя судьбу уже в детстве, я по-крупному играл в фантики, но их оригиналы полюбил лишь в разлуке, и, возвращаясь, не пропускал случая навестить Третьяковскую галерею.

Уже дорога сюда была поучительной — с тех пор как поумневшее метро украсило себя заемной мудростью.

«Любовь к родине начинается с семьи», — прочел я, коротая путь под землю. Изречение Фрэнсиса Бэкона иллюстрировала матрешка, некстати напомнившая мне начиненного бабушкой волка из «Красной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату