Когда наконец ударила пушка, Ферейдун заворочался, потянулся, накинул одежду и велел мне сделать то же самое. Хлопнув в ладоши, он позвал слуг, которые поспешно накрыли ужин, и дерзкого музыканта, запомнившегося мне с первой нашей ночи. Мы ели роскошную еду — жареное мясо, рис с шафраном, свежую зелень, а музыкант развлекал нас. Я подумала, что это самый красивый юноша из всех, каких я видела, — с огромными глазами-маслинами, тугими каштановыми кудрями, кокетливый, как танцовщица. Вряд ли он был моложе меня, но кожа его безбородого лица была глаже моей. Ферейдуна его игра приводила в восторг. Когда он брал высокие ноты, красота которых бросала в дрожь, Ферейдун едва не падал в обморок. Мне показалось, что музыкант слегка посмеивается над его восхищением, но лишь Ферейдун открывал глаза, лицо осторожного юноши становилось безразличным.
Когда Ферейдун насладился игрой музыканта, он отослал его вместе со слугами. Налив молока в большую чашу вина, он подал ее мне. Я никогда не пробовала вина, большинство женщин моей деревни отказывались пить по запретам веры (хотя я знаю, что некоторые из них тайно его пробовали). У напитка был аромат спелого винограда и успокаивающая молочная пенка. Быстро допив его, я снова откинулась на постель, раскинув руки и ноги так, чтобы это казалось естественным. Я чувствовала себя расслабленной и мягкой, словно в ванне. Мне казалось, что Ферейдун вот-вот обнимет меня, начнет целовать мое лицо и потом после того, как мы снова соединим наши тела, он будет слушать мои рассказы о прежней моей жизни. Но глаза Ферейдуна заблестели, и он без единого слова опять сорвал с меня одежду, на этот раз куда более жестко — меня охватила тревога за такое дорогое платье, — и подхватил меня на руки. Он прижал меня к инкрустированным дверям в комнату, громко стучавшим при каждом его толчке. Я исходила страхом, представляя, что слуги подумают об этом грохоте, ритмичном, словно барабанный бой, ведь они же были сразу за дверями, готовясь откликнуться на самый тихий хлопок Ферейдуна. Но это было не все. Ферейдун уволок меня от дверей и швырнул несколько подушек на пол, чтобы поставить меня на четвереньки, как совокупляющуюся собаку, и наконец, когда небо порозовело, он встал, снова поднял меня на руки, заставив обхватить его талию ногами. В эту ночь у меня не было причин беспокоиться, хочет ли Ферейдун меня, слишком ли я смугла и устраиваю ли я его как жена.
Старательно отвечая его рукам, тело мое все же не растворялось в наслаждении. Где вспышки страсти, о которой говорили все? Я была разочарована даже больше, чем после нашей первой ночи, ведь ничего не менялось. Но я исполняла все, что Ферейдун велел мне, помня, что он может распрощаться со мной через несколько месяцев и оставить мою матушку и меня на милость Гордийе и Гостахама. Я не хотела и думать о том, чтобы снова перенести зиму, подобную той, которую мы выстрадали в нашей деревне. Здесь, в Исфахане, нам было тепло, удобно, сытно. Так что если Ферейдун велит мне оставить одежду или сбросить ее, идти туда или сюда или встать по-собачьи, мне надо будет подчиниться.
Казалось, Ферейдун остался очень доволен нашей ночью. Под утро он снова привлек меня, быстро простонал и потом, надевая халат перед омовением, напевал про себя. Я надела свои полотняные одежды, чтобы идти домой. Слуги, пряча глаза, подали мне кофе и хлеб. Мне показалось, что Хайеде ухмыльнулась, подбирая подушки, которые Ферейдун разбросал по полу, ведь она могла точно сказать, что мы делали и в каком углу комнаты.
Первые несколько недель моего сигэ я усердно трудилась над ковром. Он рос на моем станке, и оттого я чувствовала себя все счастливее. Цвета были подобраны удачно: за этим следил Гостахам. Без сомнения, этот ковер превзойдет последний. Даже Гордийе с этим не спорила. Узнав ее гнев, я теперь радовалась.
Однажды вечером я была во дворе, вывязывая узелки, когда слуга сообщил мне, что Гостахам вернулся домой с голландцем. Это был знак мне уйти в тайное место и смотреть сквозь резьбу алебастровых панелей. Гостахам и голландец сидели на подушках, а казначей Парвиз готовился записать любое соглашение, которое могли заключить эти двое. Хотя мне доводилось видеть чужеземцев, я никогда не видела никого из христианских земель с запада. Все, что я знала, — это что ференги поклоняются идолам и что их женщины не думают ни о чем, кроме как показывать всем свои волосы и груди.
У голландца были соломенные волосы и синие, как у щенков, глаза. Вместо того чтобы носить прохладную просторную рубаху, он был затянут в тесную бархатную куртку, синие короткие штаны, пузырями вздувавшиеся над коленями, будто ягодицы у него были и спереди, и сзади. Икры обтягивали белые чулки, жаркие даже на взгляд. Когда он поднимал руку, я видела белые круги под мышками, выеденные потом.
— Великая честь моему дому принимать такого гостя, — говорил ему Гостахам.
— Для меня честь еще больше, — отвечал голландец на беглом фарси. Словно ребенок, он с трудом произносил «кх» и «гх», но в остальном его было очень легко понимать.
— Мы нечасто видим чужеземцев вроде вас, — продолжал Гостахам.
— Потому что путь сюда долог и труден, — отвечал голландец. — Многие из моих товарищей погибли по дороге сюда. Но мы чрезвычайно благодарны вашему высокородному шаху Аббасу за то, что он так великодушно открыл свою страну для торговли. Ваш шелк намного дешевле, чем китайский, и так же хорош.
Гостахам улыбнулся:
— Это наш самый знаменитый товар. Каждая семья, которая может, заводит сарай для шелковичных червей.
Гостахам и сам имел такой неподалеку от дома. Мне нравилось бывать там, в полутьме и прохладе, и гладить мягкие белые коконы, которые становились чуть круглее каждый день.
— Шелк помогает создавать самые прекрасные ковры, какие я когда-либо видел, — сказал голландец, которому явно не терпелось вернуть разговор к делу.
— Верно, — согласился Гостахам, но он не был готов к этому. Опять сменив тему на более простую, он сказал: — Я полагаю, вы добирались сюда больше года и, наверное, соскучились по семье.
— Очень, — признался голландец, тяжело вздохнув.
Мне ужасно хотелось услышать что-нибудь о его жене, однако он не продолжил беседы.
— Очень признателен за интерес к моей семье, — сказал он, — но хотелось бы сегодня поговорить о коврах и возможности приобрести их у великого мастера, такого как вы.
Я окаменела в своем тайнике. Этот голландец совсем не умел себя вести! Так грубо начинать разговор о делах сразу! Можно было точно сказать, что Гостахам оскорблен, по тому, как он молча поглядел в сторону. Парвиз напрягся: он явно был поражен гостем.
Лоб голландца пошел глубокими складками, как будто он понял, что совершил ошибку. На счастье, тяжелый момент был прерван Таги, который вошел в комнату, неся кувшины с вишневым шербетом. В моем углу было душно, и вкус кислого напитка представился с собой остротой.
— Пожалуйста, расскажите нам о вашей стране, — сказал Гостахам, демонстрируя безупречную вежливость хозяина. — Мы столько слышали о ее красотах.
Голландец сделал большой глоток шербета и откинулся на подушки.
— Ах, — сказал он, — моя страна — страна рек. Не нужно возить с собой воду, как здесь.
Парвиз впервые заговорил.
— Ваша страна, должно быть, очень зеленая, как изумруд, — сказал он. Он обучался на казначея, но любил воображать себя поэтом.
— Зеленая повсюду, — подтвердил торговец. — Когда наступает весна, зелень такая яркая, что больно глядеть, и почти каждый день идет дождь.
Парвиз снова вздохнул, без сомнения подумав о таком количестве воды, и его длинные, как у женщины, ресницы затрепетали. Не думаю, чтобы голландец заметил это.
— Коровы у нас жиреют на густой зеленой траве, а сыроварни делают вкуснейший сыр. Мы выращиваем красные и желтые тюльпаны, которым для роста нужно много воды. Мы водное государство, поэтому мы также мореплаватели. У нас есть пословица: «Никогда не поворачивайся спиной к морю». Нам все время приходится искать способы укрощать его.
— У вас глаза синие, — сказал Парвиз, — как вода.
Я тихонечко хихикнула. Подозреваю, что Парвиз воображал, как присоединится к этому человеку, может быть в качестве спутника, и его поэтический дар будет вдохновляться картинами чужих стран.
Голландец улыбнулся: