Петровский парк вдали, в утреннем тумане; казармы, каменные столбы у заставы — в светлой, голубеющей дымке принимала их Москва. Анну Дмитриевну завезли домой. Переулками, где возрастали Герцены, прокатили на Пречистенку, и лишь здесь, у многоэтажного дома, отпустил шофера Ретизанов.
Никодимов вышел довольно тяжело; с собой забрал остатки вина, сел в лифт и сказал хмуро:
— Поехали!
Слегка погромыхивая, лифт поднял их на седьмой этаж. Никодимов вышел. Руки были холодны.
Когда Ретизанов отворял ключом двери квартиры, он сказал:
— Отвратительная штука лифты. Ничего не боюсь, только лифтов.
— Лифтов? Ха! Ну, уж это чудачество, — сказал Ретизанов. — А еще меня называет полоумным. Никодимов вздохнул.
— Вы-то уж помалкивайте.
Он выгрузил на стол свое вино. Лицо его было бледно и устало;
глаза все те же, темные; утренняя заря в них не отсвечивала.
Христофоров осматривался. Квартира была большая, как будто богатого, но не делового человека. Он прошел в кабинет. Старинные гравюры висели по стенам. Письменный стол, резного темного дуба, опирался ножками на львов. На полке кожаного дивана — книги, на большом столе, в углу у камина, — увражи, фарфоровые статуэтки, какие-то табакерки. На книжных шкафах длинные чубуки, пыльный глобус, заржавленный старинный пистолет. В углу — восточное копье.
Странным показалось Христофорову, что он тут, почти у незнакомого, на заре. Он вышел на балкон. Было видно очень далеко — пол-Москвы с садами, церквами лежало в утренней дымке, уже чуть золотеющей; вдали, тонко и легко, голубели очертания Воробьевых гор. Христофоров курил, слегка наклоняясь над перилами. Внизу бездна — далекая, тихая улица; ему казалось, что сейчас все мчит его какая-то сила, от людей к людям, из мест в места. 'Все интересно, все важно, — думал он, — и пусть будет все'. Он вдруг почувствовал неизъяснимую сладость-в прохождении жизнью, среди полей, лесов, людей, городов, вечно сменяющихся, вечно проходящих и уходящих. 'Пусть будет Москва, какой-то Ретизанов, кофе на заре, бега, автомобили, Анна Дмитриевна. Это все — жизнь'.
— Кофе? — говорил сзади Ретизанов. — Конечно, кофе сюда. Нет, а по-вашему как?
Он тащил уже столик, а за ним Никодимов вышел со своими бутылками. Ретизанов беспокоился, хлопотал, размахивал руками. Все делал он сам — не особенно складно, но шумно и с оживлением.
— А вы, может быть… — сказал он Христофорову и вдруг улыбнулся доброй, детской улыбкой, — может быть, голодны?
Христофоров тоже улыбнулся, слегка даже покраснел и ответил:
— Нет, почему же я голоден…
— У вас такой вид, — продолжал Ретизанов, с упорной наив- ностью, что, может быть, вы голодны… А то я вас ветчиной угощу.
— Вчера с ним славная была девица, — сказал Никодимов, кивая на Христофорова. — Вы хотя и в роде монаха… в женщинах понимаете.
Христофоров опять смутился.
— Машура была со своим женихом… — неловко сказал он. — А я, просто потому, что у них гостил. Никодимов засмеялся.
— Не оправдывайтесь. Жених довольно нескладен… и удрал. Не зря, видно. Нет, чокнемся. Такую подцепил… — Он свистнул. — Ди-те-но-чек! — И прибавил грубое слово.
— Ну, уж это черт знает! — закричал Ретизанов. — Нет, уж я вас знаю. Цинизм разводит. Да вы вообще циник. Нет, я просто не понимаю: такое утро, мы сидим чуть не под небесами, солнце, прелесть, а он… гадости. И еще с этаким… джентльменским видом. Джентльмен! Вы знаете, — обратился он к Христофорову, — он всегда надо мной издевается. Например, когда я влюблен…
— Каждый месяц, — сказал Никодимов.
— Подождите, не перебивайте… Когда я влюблен, он мне черт знает что говорит.
Он сел с Христофоровым рядом и вперил в него синие, взволнованные глаза.
— Я вот и сейчас влюблен. — Ретизанов говорил тише, но очень серьезно. — В Лабунскую… Нет, это замечательная девушка. Когда вы увидите, то скажете. Она танцует.
— Вместо того, чтобы… — сказал Никодимов, — он посылает ей букеты, отождествляет с греческими рельефами… ну, это известное… рождение Венеры. И, кажется, намерен в кабинете воздвигнуть алтарь для служения ей.
— Нет, с ним нельзя разговаривать…
Ретизанов совсем взволновался, вскочил и вышел. Он отправился к себе в спальню и для чего-то вымыл даже руки, ополоснул лицо. 'Нет, это уж черт знает что, — твердил он про себя. — Это черт знает что'.
Вернулся он тихий и молчаливый, как бы погасший.
— Вы напрасно на меня сердитесь, — сказал Никодимов, — я, во-первых, пьян. Во-вторых. — у меня вообще дурной характер.
— Я на вас не сержусь, — ответил Ретизанов, — на вас сердиться нельзя.
Никодимов захохотал, но как-то деланно.
— У-бил! Прямо убил в сердце.
Все же они сидели довольно долго. Утро действительно было чудесно. Понемногу Москва просыпалась. Зазвенел трамвай. Появились женщины с кулечками, проходили рабочие. Никодимов стал зевать; его темные глаза отупели.
Устал и Христофоров. Он решил не оставаться здесь, а прямо пройти домой, там отдохнуть. Когда они выходили через кабинет, Никодимов сказал:
— Здесь живет и работает, собирает старинные книги, изучает ритм, изобретает новые законы гармонии, беседует с гениями и влюбляется дон Алонзо-Кихада дель Ретизанов. Ну, особенно с гениями: с этими он запросто.
Ретизанов молча подал ему руку. Глаза его были усталы и рассеянны.
Когда вдвоем они спускались в лифте, Никодимов сказал:
— Впрочем, каждый развлекается, как хочет. Я уверен, что сейчас Ретизанов советуется с духами, идти ли завтра к Лабунской и какой надеть галстук.
— Он спирит? — спросил Христофоров.
— Вряд ли. Скорее, просто чудак. Но из тех, — прибавил холодно Никодимов, — которых многие любят.
Христофоров взглянул на него. Что-то затаенное, почти горькое послышалось ему в этих словах.
Никодимов шел по Пречистенке, очень прямо и довольно твердо, курил и вдруг сказал:
— В общем, скучно. Даже очень скучно, хотя и выпил. Через несколько минут он снова заговорил:
— Вот вы, мудрая душа, sancta simplicitas (О, святая простота! — восклицание, приписываемое Яну Гусу, увидевшему, как старуха подбрасывает дрова в костер, на котором его сжигали (лат.)), объясните мне следующее. Я вижу сон: будто я в Вене, шикарный отель. Вхожу, иду к лифту. Швейцар стоит у дверцы и внимательно смотрит. Снимает каскетку, кланяется мне и улыбается. Отворяет дверцу. Я должен войти… Больше ничего, но тут просыпаюсь, всегда с ужасом. Странно, что всегда швейцар одинаков, я помню его лицо. Этот сон я видел раза три. Это что, плохо?
Казалось, Никодимов уже трезв. Он как-то подобрался, впал в некую задумчивость.
— Сна я не умею объяснить, — ответил Христофоров. — Но вполне понимаю, что для вас он может быть неприятен. Никодимов вздохнул.
— Я все думаю, что этого швейцара с лифтом встречу. Расставаясь, Никодимов подал ему руку, улыбнулся и сказал:
— Что же, завтра на бега?
— Может быть.
Христофоров зашагал по Поварской. Он не ясно сознавал, почему это делает, и, лишь дойдя до дома Вернадских, поймал себя на том, что просто ему приятно пройти мимо него. На улицу выходил особняк с антресолями, со старинными, зеркальными стеклами, чуть отливавшими фиолетовым. Были спущены