— Все-таки в том, как вы уехали от нас, было что-то мне неприятное…
Христофоров ничего не ответил, смотрел на нее долго ласковым, смущенно-взволнованным взором. На сцене полунагие девушки изображали охоту: то они быстро неслись, как бы догоняя, то припадали на одно колено и метали дротик, кружились в конце концов, опять танцевали друг с другом и поодиночке — быть может, с воображаемым зверем.
Христофоров вынул блокнот, оторвал бумажку, написал несколько слов и передал Машуре. В неясном свете рампы, близко поднеся к глазам написанное, она прочла: 'Простите, ради Бога. Если дурно сделал, то ненамеренно. Простите'.
Худые щеки Машуры слегка заалели. Взяв карандашик, она ответила: 'Я нисколько не сержусь на вас, милый (и загадочный) Алексей Петрович'.
Христофоров взял и шепотом спросил:
— Почему загадочный?
Машура мотнула головой и по-детски, но убежденно ответила:
— Да уж потому.
Когда вечер кончился, Ретизанов сказал им, чтобы не уходили со всеми. Лабунская просила идти вместе.
— А Никодимов хорош гусь, а? — вдруг спросил он. — Сейчас записку прислал — дайте взаймы тысячу рублей. Как это вам нравится? Тысячу рублей! — Ретизанов вскипел. — Что я, банкир ему, что ли?! Мало Анну Дмитриевну обирать, так и меня… нет-с. уж дудки…
В студии стали гасить свет. Лишь сцена освещалась — оттуда слабо пахло гиацинтами. Христофоров с Машурой отошли к нише, разрисованной углем и пастелью. Был изображен винный погреб, бочки, пьяницы за столом. Окно выходило на Москва-реку.
— Вот и Кремль в лунном свете, — сказал Христофоров, — в нем есть что-то сладостное, почти пьянящее.
— Вам Лабунская нравится? — спросила Машура.
— Да, — ответил он просто. — Очень. Машура засмеялась.
— Мне кажется, что вам нравится Кремль, и лунный свет, и я, ваша голубая Вега, и Лабунская, так что и не разберешь…
— Мне действительно, — тихо сказал он, — многое в жизни нравится и очаровывает, но по- разному…
Подошла Лабунская, подхватила их и повела. Ретизанов ждал, уже одетый. Он был в большой мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротником.
— А я очень рада, — говорила Лабунская, прыгая вниз по лестнице через несколько ступеней, — что вся эта катавасия кончилась. Ну, как наши девицы плясали? Не очень позорно? Мы ведь неважно танцуем. Так, тюти-фрюти какие-то.
— Все плохи, кроме вас! — сказал Ретизанов и захохотал. — Позвольте, я приготовил вам еще букет на дорогу! Тут, у швейцара.
— Ну, дай вам Бог здоровья!
Лабунская шла по тротуару, помахивая букетом и смеясь.
— Значит, — говорила она, — все-таки хорошо, что был этот вечер. Я получила букет, меня ведут в Прагу ужинать, луна светит… вообще все чудесно.
'Беззаботная!' — вспомнил Христофоров имя лошади, на которую она выиграла. И улыбнулся.
На Пречистенском бульваре было пустынно; тени дерев переплетались голубоватой сеткой; изредка пролетал автомобиль;
извозчик тащился, помахивая концом вожжи. Лабунская бегала по боковым дорожкам, танцевала, бросала листьями в лицо Ретизанову. Христофоров смеялся. Он пробовал ее обогнать, но неудачно.
Ретизанов звал всех ужинать, — Машура отказалась. У па- мятника Гоголю она села с Христофоровым на скамейку и сказала, что дальше не двинется: очень ночь хороша.
— Если соскучитесь, — крикнул Ретизанов, уходя, — приходите в Прагу. Я и вас накормлю.
Но они не соскучились. Христофоров снял шляпу, курил и внимательно, нежно смотрел на Машуру.
— Почему вы написали: загадочный? Машура улыбнулась, но теперь серьезней.
— Да, ведь и верно- вы загадочный.
— Я уж, право, не знаю. Машура несколько оживилась.
— Ну, например… вы, по-моему, очень чистый, и не такой, как другие… да, очень чистый человек. И в то же время, если бы вы были мой, близкий мне, я бы постоянно мучилась… ревновала.
— Почему?
— Я, положим, знаю, — продолжала она горячо, — что если Антон меня любит, то любит именно меня, и для него весь мир закрыт, это, может быть, и проще, но… Да, у вас какие-то свои мысли, и я ничего не знаю. Я о вас ничего не знаю, и уверена — никогда не узнаю. Наверно, и не надо мне знать, но вот именно есть в вас что-то свое, в глубине, чего вы никому не расскажете… А пожалуй, вы и думаете там о чем-нибудь, еще других любите… Нет, должно быть, я уж нелепости заговорила.
Она взволновалась, и правда, будто стала недовольна собой.
Христофоров сидел в некоторой задумчивости.
— Вы меня странно изображаете, — сказал он. — Возможно, и потому, что у вас страстная душа. Почему вы говорите о ревности или о том, что я нехорошо от вас уехал, — прибавил он с внезапной, яркой горечью. — Разве вы не почувствовали, что мне не весело было уезжать? Нет, в том, что я уехал, ничего для вас дурного не было.
— А мне казалось, это значит сохранить свободу действий. Он взял ее за руку.
— Как вы самолюбивы… Как…
Машура вдруг откинулась на спинку скамьи. Пыталась что-то выговорить, но не смогла. В лунном свете Христофоров заметил, что глаза ее полны слез.
— А все-таки, — сказала она через минуту, резко, — я никого не люблю, кроме Антона. Никого, — прибавила она упрямо.
Во втором часу ночи, прощаясь с ней у подъезда их дома, Христофоров сказал:
— Может быть, вы отчасти и правы, я странный человек. В голубоватой мгле дерев, чуть озаренный лунным призрач- ным серебром, с глазами расширенными и влажными он действительно показался ей странным.
— Не знаю, — холодновато ответила она. — Покойной ночи. Он поцеловал ей руку.
Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно-золотистым заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудриным; узкое, багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее.
Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома.
— Только у них нынче собрание, они запершись, наверху, — добавила она, не без значительности.
Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся.
— Девицы?
— Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой, пожалуйста.
'Спасением души Машура занимается, — подумал он, оправляя у зеркала вихры. — Очевидно, у Машуры нынче заседание общества 'Белый Голубь'. Пишут какие-нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам станут теософками', — хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с Мишурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то — с повинной? 'Невольно к этим грустным берегам'?..
Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул и полутемным коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую.
На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие, темно-коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом, с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты,