Лунное полотно переползло далее. Кот ушел, открылся новый мир. Полотно накрыло голову Вани на угловой лавке, и взор Христофорова, как взор кота, безвольно, с нежностью уставился на нежный юношеский очерк, на румянец, на закрытые, так знакомо карие глаза.
Христофоров поднялся, встал, медленно шаркая валенками, вышел в сени. А потом отворил дверь на крылечко, сел. Он был взволнован и растроган. Сейчас, позднею безнадежной ночью, над умершею деревней дышал свежим и пустынным воздухом. Петухи сонно и печально прокричали.
Залитая лунным светом улица тянулась вдаль, кое-где белели в ней пятна нерастаявшего снега и чернели тени изб.
«Все очарования прошлого ушли, но они были, были…»
И если б Христофоров захотел, из тайного былого силою лунного воображения он легко, послушно вызвал бы видения своих развеянных любвей, всю смутно расточавшуюся нежность, все легкие, незавершенные и навсегда ушедшие свои волненья.
Но, освежившись ночным воздухом, он возвратился. Проходя мимо Вани, поправил его руку, чуть пригладил растрепавшиеся волосы и укрыл плечо тулупом. Ваня бормотал сквозь сон. Христофоров снова лег.
Выехали на другой день очень рано — Панкрат Ильич хотел захватить морозца. Было совсем пасмурно, когда Ваня отворил ворота и двое розвальней, одни за другими, выехали на середину слободы. Христофоров забрался с ногами, кутался в шубу. Ваня и Панкрат Ильич шагали рядом. Холодный туман над всем висел. Холодное его безмолвие еще сильней открылось за деревней, когда пошли поля, тонувшие в молочной гуще, а перед глазами — только горб шоссе, кое-где с обтаявшей землей, мерзлым навозом, кое- где с тонким, пузырящимся ледком. По нем скользит, прочеркивая снежную полоску, подкова лошади.
Ехали долго, все подъем, прямой и ровный. Ни петуха и ни собаки, ни навстречу никого. Стало светлее. Неожиданно сбоку выступил корпус фабрики. Отворены ворота ни души. Окна повыбиты. Безмолвная труба, и на одном углу обнажены стропила.
Панкрат указал кнутовищем:
— Пролетариат празднует. Каждый день воскресенье. Видите, как крышу объедают? Это всё у них на продажу кровельное-то железо. Всё сообразят… Тут цельная деревня этим живет.
Он подошел вплотную к Христофорову. Глаза его вдруг свирепо загорелись.
— Я б этих сукиных детей, доведись мне… Панкрат Ильич был хуторянин, верст за десять от
города Вани и Христофорова. Землю у него общество отобрало, но он жил все-таки своим домком, и жил неплохо по сравнению с другими. Спекулировал чем мог, иногда, как теперь, ездил в Москву, и сейчас под сеном своих розвальней кое-что вез. Только бы провезти! И весь его тулуп, курчавая бородка, небольшие глазки, крепкие валенки на кожаных подошвах — выражали одно: ну, идти, делать взялся, так уж сделать, — и сдержанное волнение было в нем.
— Алексей Иваныч! — вдруг вскрикнул Ваня, остановив серую кобылу. — Поглядите-ка, что!
И он вылез из розвальней, подбежал к краю дороги. Христофоров с усилием разогнул затекшие ноги, перевалился через облучок и, поддерживая полы шубы, подошел тоже. В слегка разошедшемся тумане на начавшем отсыревать шоссе ржаво расползалась красноватая лужица. Кое-где были в ней сгустки, прожилки. По сторонам — несколько брызг.
— Нехорошо, — сказал Ваня. Ресницы карих его глаз слегка вздрогнули. И поослаб румянец на щеках.
Панкрат Ильич потрогал кнутовищем темно-бурую печенку:
— Я б живой не дался!
А потом обернулся к Христофорову и запустил руку в карман:
— У меня для таких есть гостинец, — и вынул небольшой револьвер. — Без этого теперь нельзя.
Сумрачно запахнув тулуп, догнал свои розвальни, рухнул в них, хлестанул мерина и погнал его рысью. Ваня по-прежнему сидел на облучке, серьезный и спокойный, в своей ушастой шапке. После долгого молчания сказал:
— А это хорошо, что у него оружие…
— А вы как, Ваня, скажете: вам жутко?
— Ну, ничего, мало ли, со всяким может быть. Нет, чего ж бояться… Разумеется, запаздывать не надо.
«Вот он всегда уравновешен и покоен». Христофоров слегка про себя улыбнулся и, как нередко с ним бывало, точно бы отдался уверенности, серьезности сидевшего рядом юноши. Да, это другой народ, другое племя! «Нынче Ваня у меня учится, завтра станет инструктором физической культуры, послезавтра — красноармейцем и купцом». Христофорова это не огорчало, скорее, радовало. Было приятно, что молодой и уверенный в себе юноша, так непохожий на комсомольца, — все-таки ученик его и друг, почтительный и внимательный. Ваня всегда осторожно и твердо подчеркивал именно уважение к Христофорову умственное. Было это и в том, как он слушал его— уроки ли, лекции ль. как говорил о нем. Но всегда Христофорову чувствовалось, что до конца перед ним Ваня не выскажется. И это ему тоже нравилось.
Между тем становилось теплей и светлее. Давно разошелся туман. Солнце, правда, не выглянуло, но легкий, сизо-сиреневый свет все же лег по полям, еще снежным, в проталинах, по бледным, чуть тронутым весною рощам, засиневшим лесам. Ехали той частью Подмосковья, где много небольших березовых лесов и перелесков, хорошо возделанных полей, уютных деревень, сельских церквей.
Христофоров снял шубу и в одном пальто шагал рядом с розвальнями.
Родина засветилась ему давно не виданной теплотою, прелестью. «Боже мой, есть еще весна, будут ручейки, первые лютики в лесу, хорканье вальдшнепа на заре…» Он вздохнул.
А дорога вновь уже шла под гору, к селу. Проехали мимо большого парка, в глубине которого розовел господский дом, — к нему вела аллея елочек. На Другой стороне дороги, на отлете— церковь в рощице. В селе Панкрат Ильич выбрал чайную с синей вывеской и подъехал к комяге, где несколько лошадей с распущенными хомутами, в розвальнях и пошевнях, жевали сено.
Вылезая, Христофоров сказал Ване:
— Нынче воскресенье, не зайти ль нам в церковь? Ваня улыбнулся карими своими глазами:
— Идите, Алексей Иваныч, я шубу лучше постерегу да кобыле корму задам.
Солнце совсем приветливо выглянуло из-за облаков. Явно зачернели откосы в селе, ручей побежал, текучая голубизна задрожала над дальней осиновой рощей. Грачи очень развоевались. Христофоров шел, дышал весной, и снова грустно-умиленное наплывало в его душу. Он попал в церковь к «Достойной». Медленно перезванивали на колокольне. Бабы и старики, несколько ребят. Дурачок, неизменный при деревенской службе, бурно крестил грудь и, подрагивая, весь подергиваясь, бил поклоны.
Служил священник очень старый, совершенно лысый, как апостол Павел, тем спокойным, многолетне выношенным голосом, в котором личное точно теряется. И лишь временами странное как бы всхлипыванье туманило его слова и глаза увлажнялись. Христофоров сразу вошел в то облегченное и светло- благоговейное настроение, какое давала ему церковь. Чинные возгласы, ризы, медленный ход кадила и скромно-торжественный отзыв хора вели ровной волною. Иногда набегала слеза, и тогда золотой свет свечей дробился, роился сияющим ореолом. Да, вот все по лицу Руси так же стоят сейчас перед Господом, и так же поет хор, просиявший голубой столб так же возносится от солнечного пятна на амвоне в высоту купола, где летит таинственно-сладчайший Голубь.
Вероятно, чужому лицо Христофорова, с расширенными синими глазами, вниз свисающими длинными усами, курчавою бородкою, лицо невидящее и отчасти детское, показалось бы несколько полоумным. Но таков уж был он, не другой. Принять его или над ним смеяться, дело взгляда.
Когда же он вернулся в чайную, где Ваня и Панкрат Ильич сидели на завалинке на солнце и молча курили, Панкрат Ильич сказал, бросая в лужу свой окурок:
— Ну, вовремя вчера заночевали… Прямо вовремя.
— А что такое? — спросил Христофоров.
— А то, что впереди нас ехал мужик курловский, да запоздал, хотел до выселков добраться…
— Ну?
— На дороге лужу позабыли?
— Этого мужика, — спокойно сообщил Ваня, че привезли сюда убитого.