самым наглядным доказательством.
Итак, господа судьи, на основании тщательного, кропотливого исследования самого факта падения в воду покойной, я вправе был утверждать, что убийство не доказано. Теперь я вправе утверждать, что не доказан и злой умысел со стороны Имшенецкого, а это подтверждается исследованием самой его личности и тех условий его новой, семейной жизни, которые ставились ему в улику. При таких данных обвинение, предъявляемое к нему, — обвинение в предумышленном убийстве жены, грозящее ему каторжными работами без срока, — голословно и не доказано. Это понимает, очевидно, и прокурор. Настаивая на двух- трех сомнительных свидетельских показаниях, он ссылается затем лишь на свое «личное внутреннее убеждение». Этот прием столь же мало соответствует задаче обвинения, как если бы защита стала клясться и божиться перед вами, удостоверяя божбою невинность своего клиента.
Сознает это и поверенный гражданского истца, так долгой так красноречиво обещавший нам доказать обвинение, что, наконец, сам он, да и все мы на минуту готовы были поверить, что он сдержит свое обещание. Но на поверку весь обвинительный силлогизм его свелся к следующей простейшей, мало убедительной, формуле: «чем хуже, тем лучше! ». Нет доказательств — и не надо! Будь очевидцы даже того, что он не столкнул жены, а она упала сама, — тем виновнее Имшенецкий, тем искуснее обставлено им преступление! Поистине, ужасная постановка обвинения... ужасная, впрочем, лишь в том случае, если бы вы захотели принять ее. Но вы ее не примете! Ваша судейская мудрость и опытность подскажут вам, в какой мере мало пригодна подобная формула вины Имшенецкого, в какой мере она опасна, в какой мере она, наконец, недостойна великого дела правосудия!
Но кто яснее всех сознавал несостоятельность обвинения — это сам Серебряков. Серебряков, возбудивший дело и приложивший все старания, чтобы обставить его «по-своему», обставить надежно.
Из уважения к слову «человек», к звуку «отец» я верю, я хочу верить, что мотивы, руководившие им, были не исключительно корыстного свойства (желание заставить Имшенецкого отказаться от завещанного ему покойной имущества). Я готов допустить, что он желает только «отомстить», но к каким ужасным приемам он прибегает?! Даже в отдаленную и мрачную эпоху кровавой мести приемы эти показались бы возмутительными. Он, на основании заведомо ложных данных, хотел создать осуждение Имшенецкого, хотел ввести правосудие в заблуждение. Всю свою семью, дрожащую при виде его могучего кулака, всех своих «молодцов» и нескольких наемных лжесвидетелей вроде знаменитого, достаточно памятного вам свидетеля Виноградова, он привел сюда, в суд для подкрепления созданного его мрачным воображением обвинения.
Во время судебного следствия я уже имел случай отметить и констатировать ряд отдельных, якобы изобличающих Имшенецкого эпизодов, созданных Серебряковым на основании заведомо ложных данных. Теперь я лишь бегло напомню их вам. Сами обвинители, которым Серебряков в своем беззастенчивом усердии оказывал поистине медвежьи услуги, не решались ссылаться на эти эпизоды. Серебряков, а с его слов и домашние его (отношения которых к главе семьи достаточно характеризуются письмом младшей дочери Александры к покойной Имшенецкой, из которого мы узнаем, что старуху-жену он истязал, а взрослого сына своего скупостью и самодурством довел до идиотизма) пытались утверждать, что в церкви, во время венчания Имшенецкого, Ковылина будто бы подходила к жениху, делала ему упреки, так что Имшенецкому сделалось дурно, и т. д. Весь этот драматический эпизод оказался просто измышленным. Григоров, бывший в качестве посаженного отца, и еще множество лиц, присутствовавших при венчании, удостоверили, что ничего подобного не было. Имшенецкий, как удостоверил нам доктор Коган, в день свадьбы был действительно болен, поутру у него был жар, но это не помешало венчанию и в церкви ему не делалось дурно.
Второй эпизод, идущий из того же источника, касается будто бы попыток покойной произвести по настоянию мужа выкидыш. Для этого якобы она ходила в баню, принимала капли и т. н. Это обстоятельство совершенно опровергнуто показаниями Кулакова, акушерки Никандровой и фармацевтическим исследованием капель, которые принимались покойной.
В баню, как это выяснено следствием, покойная, приходила исключительно для того, чтобы принимать тепловатые ванны, что по отзыву эксперта-акушера представлялось по ее состоянию полезным, а капли давались ей для возбуждения аппетита и состояли из настойки безвредных трав на винном спирте.
Третье обстоятельство воспроизводилось здесь в следующем виде. Сын Ивана Серебрякова, Василий (тот самый забитый и испитой субъект, с трясущимися руками, который давал здесь с трудом свои показания), будто бы слышал от Кулакова, что покойная «трижды» в этот вечер отказывалась ехать на лодке («словно предчувствовала, бедная! », — пояснял Серебряков), но муж (у которого очевидно, созрел адский замысел) все-таки «принудил» ее сесть в лодку. Я уже делал в начале моей речи фактические ссылки по этому предмету. Кулаков прямо утверждает, что с Василием Серебряковым он «никогда ни о чем не разговаривал», потому что тот вечно пьян и с ним вообще разговаривать невозможно.
Об истязаниях, которые будто бы терпела покойная после 28 мая, было уже достаточно сказано. Эти обстоятельства пытался нам удостоверить такой свидетель, как бесновавшийся здесь в ожидании принятия присяги Виноградов. Однако же на суде он не решился выступить в роли явного лжесвидетеля и почти вовсе отступился от своих первоначальных показаний у следователя.
Чтобы закончить характеристику мрачной подозрительности Серебрякова, мне следует еще упомянуть о ссылке его на показание дворника дома покойной Имшенецкой о том, будто бы Елена Ковылина, вслед за катастрофой 31 мая, «посещала тайно Имшенецкого» в его квартире. Дворник никогда не называл Ковылиной: он ее вовсе не знает. Он говорил только о «высокой молодой блондинке». Хотя Ковылина блондинка «не высокая», все же могло оставаться подозрение. Но и это обстоятельство блистательно разъяснилось на суде. При предъявлении дворнику свидетельницы Орловой, родной сестры подсудимого, свидетель именно в ней признал ту таинственную незнакомку, которая неоднократно посещала Имшенецкого во время его болезни. Нужно ли еще прибавлять, что Ковылиной в то время и в Петербурге не было?
Однако довольно! Если бы я хотел продолжать оценивать по достоинству все обвинительные приемы мстителя-отца, предъявившего здесь иск за похороны своей родной дочери,— я не мог бы сдержать долее своего негодования... Мимо! Скорее и дальше от этой мрачной личности и всего ею нагроможденного нечистыми руками! Я возвращаюсь к моим естественным противникам, с которыми только и возможна достойная борьба.
Итак, минуя улики и доказательства, вас приглашают на основании внутреннего убеждения — этого «высшего разума», как выразился прокурор,— обвинить Имшенецкого, забывая, что этот высший разум внутреннего убеждения, по мысли законодателя, и должен быть основан на совокупности всех обстоятельств дела. Другой мой противник действует еще решительнее. Он вызывает из могилы тень умершей и холодным призраком смерти хочет запугать ваше воображение. Но он забывает, что, быть может, единственные спокойные и счастливые дни своей недолгой жизни эта несчастная провела с ним, своим предполагаемым убийцей и врагом. Об этом нам говорят свидетели единогласно. И я желал бы вызывать ее сюда, и кто знает, на чью сторону стала бы ее бледная тень, за кого бы стали молить ее бескровные уста!
Есть вещи священные, злоупотреблять которыми не следует. Когда ведешь борьбу,— надо вести ее равным оружием. Ссылка на мертвое доказывает только бессилие живого.
Я кончаю. Я не позволю себе навязывать вам своего «внутреннего убеждения»; пусть оно останется там, где ему и быть надлежит,— не на языке только, а в глубине моего сердца, в глубине моей совести. Одну лишь уверенность после восьми дней, проведенных перед лицом вашим, судьи, позволю я себе громко высказать: я убежден, что приговор ваш будет и глубоко продуман и глубоко справедлив!
Имшенецкий был приговорен к содержанию на гауптвахте в течение трех недель.
Дело Мироновича
