увлекающаяся до безумия натура, даровитая и очень несчастная, Семенова была создана нарочно для той роли, на которую ее готовили. Заметьте одну черту, указанную наблюдавшим ее психиатром, доктором Дмитриевым: у нее хорошая память. Вам читались ее показания, письма, стихи -- везде преобладает память и фантазия. Заметьте и другую черту: свидетели, знавшие ее давно, говорят об ее необыкновенной лживости. Она лгала постоянно, это было ее творчество. В действительности ей было есть нечего, а, по ее рассказам, ее отцом был индийский царь. Может быть, она и сама тому верила. Я прошу вас только сравнить мнимое сознание Семеновой со всем, что вы, слышали и видели на суде, и вы, конечно, согласитесь со мной, что судебный следователь вправе был отнестись недоверчиво к ее рассказу. Да, ее учили хорошо, со времени возвращения в Петербург до сознания, с 9 до 28 сентября. Ее водили в кассу: это установлено бесспорно. В газетах она могла прочесть мельчайшие подробности, а все-таки там, где ей приходится угадывать истину, она провирается, и как только сочиняет -- выходит вздор. Накануне сознания она разыгрывала у Немирова сцены: 'Хочу быть актрисой', она и теперь продолжает играть ту же роль. С какого конца ни возьмешь, несообразности и противоречия так и бросаются в глаза. По ее рассказу, Сарра бежит за ней на улицу, зовет ее: 'Приходите на другой день в 12 часов', а мы знаем, что Сарра никогда не выходила из кассы, когда была одна, никогда не бегала за незнакомыми. Или же: Сарра смотрит в скважину двери... Куда же она смотрит, когда на лестнице темно? 'Я хорошо помню, что ключ она вложила в замок'. Неправда, ключ у Сарры оказался в кармане. Оставив лампу в кухне, Семенова будто бы идет впотьмах в кассу и там вынимает из витрины вещи. Но эти вещи лежат так далеко, что достать их невозможно. При этом у нее два пальца укушены, а в витрине крови нет. Достает она вещи ложкой, но вещи оказываются все в порядке; выходит какая-то игра в бирюльки. Лампу она будто бы не гасит: между тем лампа оказалась погашенной и наполовину полной керосином. Но это все мелочи в сравнении с другими несообразностями. Что вы скажете об убийце, слабой женщине, которая бог знает зачем несет на руках свою жертву через кухню в последнюю комнату и там кладет ее не на пол, а на кресло? А кровавые подробности? По словам Семеновой, кровь была и в коридоре, и на полотенце, которым она вытерла руки, и гирю она (зачем?) кладет после убийства в маленький саквояж, и на пальто, которое она продала Минкину, была кровь, и в умывальниках в гостиницах Финляндской и Кейзера. И что же? Нигде, нигде решительно ни малейшего следа этой крови не оказывается. Мало этого свидетельницы Силли и Лундберг дали нам ценные указания: в обеих гостиницах помои оставлены были в лоханке и в ночной вазе. Разве это мыслимо? Разве так поступают убийцы? Возьмите, наконец, мелкие подробности, с которыми она описывает убийство; здесь она в своей сфере: воображение работает, проверка трудна. Такая изумительная детальность может быть или память на действительные факты или же память на заученные факты. Убийца, здоровый или больной, находится всегда в состоянии крайнего возбуждения. Он случайно запомнит ненужную подробность, но всего запомнить он не в состоянии. По словам же Семеновой, она растерялась так, что не воспользовалась следами преступления, и что же мы видим? Она не только перечисляет до малейших деталей все похищенные предметы, точно по описи, она все комнаты описывает, она чертит план, причем -- курьезная подробность -- заносит на него даже комнату около кассы, в которую не заходила, но 'по соображению'. Она рисует, наконец, позу убитой в кресле! И этому верят! И следователь виноват, что он не поверил. Помилосердствуйте во имя здравого смысла! Ведь это уже слишком, господа присяжные заседатели! Такие грубые мистификации могут увлекать толпу, должны увлекать ее, привыкшую верить всему чудесному, необычайному, но как же они могут действовать на людей, 'прилагающих всю силу своего разумения' к распознанию истины на суде! И представьте же себе, господа присяжные заседатели, в каком бы положении очутились те, которые поверили бы на слово сегодняшнему роману сумасшедшей женщины? 1 октября она говорит: 'Я убила, Миронович не виноват', 25 января: 'Я не убила, Миронович виноват', 15 февраля: 'Я подтверждаю свое первое показание', 18 апреля, прочитав все дело к проникшись его ужасом, она опять пишет: 'Нет, я не убила, убил Миронович'. 11 мая, 23 мая она повторяет свое отречение. Повторяет его и на первом суде. После всего этого она является перед вами и снова принимает на себя вину. Я понимаю чувство, которое должно возбуждать эта ужасная комедия: сегодня Семенова говорит одно, но что скажет она завтра? Нет, господа присяжные, легенда о Семеновой, будто бы совершившей убийство, продержится недолго. Теперь, господа присяжные, я прошу вас сравнить сознание Семеновой с ее отречением, с рассказом о том, как она явилась в кассу 27 августа вечером, как слышала голоса, как вышел человек, давал ей вещи и прочее. Рассказ этот совпадает со всеми данными, доказанными на суде. Он похож на кусок разбитого камня, который приходится в пустое место. Попробуйте вложить в обстоятельство дела ее сознание -- кусок слишком велик, он не входит, он не может войти! Но, как бы то ни было, Семенова является новой, сильнейшей уликой против Мироновича. Прокурор очень верно заметил, что он молчит о ней, не смеет говорить, но, подобно его алиби, векселям Грязнова, витрине, неприсылке дворников и отношениям к Сарре, ложное сознание Семеновой уличает подсудимого.
Остается мне сказать несколько слов об экспертах. Вы знаете, что экспертиза профессора Сорокина на предыдущем разборе дела возбудила ожесточенную полемику. Я должен сказать, что для обвинения Мироновича я не считал и не считаю необходимым следовать за всеми гипотезами профессора Сорокина. Картина, подробности убийства останутся тайной, но факт убийства, сопровождавшие его обстоятельства и улики против Мироновича, -- налицо. Вы выслушали здесь целые лекции по вопросам о направлении трещин, о сотрясении мозга, об изнасиловании, о параллелограмме сил. Спрашивается: имеются ли в деле судебно-медицинские данные, доказывающие, что такое-то повреждение мог произвести только Миронович, а такое-то Семенова? Конечно нет. Мы движемся ощупью в области догадок и гипотез. Следовательно, вопрос о виновности лежит вне области судебно-медицинской компетенции. В прошлое заседание, говорят, увлекся профессор Сорокин, а теперь, мне кажется, увлекаются в противоположном направлении. Как происходила борьба Мироновича с Саррой, мы не знаем. Как, в каком положении он нанес ей удар по голове, мы не знаем этих подробностей, убийство не может быть обнаружено рядом других доказательств? Я с почтением отношусь к ученому авторитету профессора Эргардта; я могу только сожалеть, что на вопрос: что означают эти многочисленные ссадины на левой стороне тела, какое значение имеют эти сине-багровые, надорванные уши, эти посиневшие от сжатия сильной рукой пальцы, профессор Эргардт отвечает, что все это мелочи и значения не имеют! Как не имеют значения? Для судьи, для юриста эти мелочи могут служить указанием на следы сильной мужской руки... А доктор Штольц? Он очень подробно и с большой эрудицией описал нам, как действует тот, кто, по его выражению, 'берется насиловать', и доказал, что на кресле это будто бы невозможно; но, не вступая с ученым экспертом в споры и признавая свою некомпетентность, как. же не заметить, что для уличения Мироновича есть в деле совершенно иные данные? Мы, юристы, должны с почтением выслушивать экспертов-медиков, но если они незаметно для себя берутся за разрешение вопроса о виновности, то нам приходится остановиться и сказать им: извините, господа, мы дальше идти за вами не можем. Если бы эксперты пришли к заключению, что Семенова могла убить Сарру, то возможности вообще мы оспаривать не беремся. Но мы говорим: обстоятельства дела, безусловно, доказывают противное, а если бы признание Семеновой было бы невозможным, то Миронович, конечно, и не пользовался бы им для своей защиты.
Оканчивая свои объяснения, которые мне придется возобновить для возражения защите, я прошу вас, господа присяжные, не приписывать некоторое внешнее оживление моей речи чувству раздражения против подсудимого. Его личность, его прошлое для меня имеют значение лишь настолько, насколько они прямо относятся к делу. Я старался избегать всяких нападок на его профессию, бывшую и настоящую, вообще старался отбросить в сторону всякую публицистику и тенденциозность. Скажу более: я убедился, что, вопреки общему правилу, дурная репутация Мироновича сослужила ему отличную службу -- у очень многих честных людей явилась мысль, что осудили его будто бы за то, что он взяточник и ростовщик, а не за то, что он совершил. Такое предположение, конечно, оскорбляет чувство справедливости, а потому, чем темнее явилась бы личность Мироновича, тем выгоднее это было бы для него как подсудимого. Но темные краски и облик злодея вовсе не нужны для его осуждения. Конечно он никогда и не подумал бы совершать убийство, а неожиданное стечение обстоятельств привело его к этому преступлению. Но раз случилось несчастье, что же ему оставалось делать? Не пропадать же даром. Он и стал защищаться, и защищается, и надеется, что в навеянном полумраке сомнения ему удастся отделаться, уйти. Игра у него сильная, козырей много: он может и выиграть. Но, с другой стороны, общество чувствует всю опасность безнаказанного преступления. Наше дело представить вам добытые выводы, а вы рассудите.