пощипать траву, скучавшее, очевидно, непривычным для него положением пассажира, выражало свое огорчение в жалобных криках, пискливом блеянии и тому подобных звуках. Развлекали себя на его счет и спутники его; то хворостиной его ударят, то ухо закрутят. Bee делалось начистоту, по душе, и никто не ждал грозного обвинения. Были с евреями индейки, куры и гуси, и эти не ощущали надобности оставаться безгласными. Вот правдивое соображение о происхождении тех звуков, которые стали вдруг звуками и стонами ребенка, как только разнеслась весть о Похищении Сарры.
Покончим с комической страницей дела; впереди предстоит что-то, по-видимому, серьезное: это событие в доме предводителя дворянства князя Церетели. Что-то необычайное слышится, напоминающее как будто событие из первых веков христианства. Еврей, только что покинувший своих единомышленников, бежит в ближайший дом, дом предводителя дворянства и громким криком заявляет, что пришел открыть сердечную тайну, говорить о замученном христианском ребенке. Так и ждешь какого-то великого события, воочию совершающегося обращения еврея в последователя Христа. Пред этим евреем не разверзлись небеса, он не слышал голоса: 'Савле, что гониши!',-- но он только что окончил пасхальную трапезу со своими друзьями, он знает за ними преступление, возмутившее его совесть, отвратившее его от прежних убеждений; пред ним открылся свет истины, и он идет обличать великое преступление своих единоверцев. Еврей потонул в человеке, и этот человек с раскаянием, с желанием порвать с своим прошедшим, с желанием, может быть, полного обновления, приходит исполнить великий нравственный долг. Прибегает Еликашвили и садится на землю. Несколько раз неистово кричит он: 'Подайте мне предводителя дворянства!' Предводителя нет. У Еликашвили любопытствуют, на что ему предводитель? Сидя на земле все в том же положении, продолжает кричать Еликашвили, кричит так, что на крик сбегаются люди с разных сторон, кричит без всякой надобности, кричит, когда с ним говорят обыкновенным голосом, и все кричит: подайте мне предводителя, я хочу открыть сердечную тайну! Пьян был Еликашвили, закрадывается во мне подозрение, по всему видно, что пьян. Спрашиваю свидетелей. Нет, говорят, мы стояли близко, никакого винного запаха не было слышно. Что же, может быть, у свидетелей обоняние не особенно сильно, но из этого еще не следует, чтобы Еликашвили не был пьян. Мы его прогоняли, говорят свидетели, хотели удалить со двора. Зачем же вы прогоняли, спрашиваю, человека, который пришел по серьезному делу, охотно разговаривает с вами, хочет открыть сердечную тайну? Предводителя нет, положим, но Еликашвили вам беспокойства не причиняет? Напротив, он должен был возбуждать ваше внимание, любопытство, мы могли ждать от него рассказа о важном событии. Зачем же было гнать со двора? На этот вопрос удовлетворительного ответа не получаю. Справляюсь у местного старшины, имея в виду, что в день происшествия праздновалась пасха, что Еликашвили был на праздничном обеде и что весьма возможно некоторое с его стороны послеобеденное возбуждение. Бичия Душиашвили, свидетель, вызванный обвинением, говорит: 'Да, М. Еликашвили человек вообще не пьющий, но изредка раза два-три я видел его пьяным. В день пасхи он напился. Он обедал в этот день в еврейском доме, поблизости двора предводителя дворянства, затеял там драку, гнался с деревянным подносом за одним евреем; позвали проходившего мимо старшину, тот вступился, связал Еликашвили, но через несколько минут он развязался и, ругаясь, побежал в дом предводителя'. Вот объяснение события с Еликашвили, и если он действительно даже говорил о замученном ребенке, то и в этом нет ничего удивительного, так как еще накануне все Сачхери знали о пропаже Сарры и о том, что ее похищение приписывается евреям.
Выхожу со двора предводителя дворянства и встречаю Иосифа Якобишвили,-- это свидетель своеобразный, с показанием в виде движущейся панорамы. Иосиф Якобишвили, бывший дьячок, бросил тихое и сладкогласное псалмопение, и судьба, не, то смеясь над ним, не то серьезно указуя ему новый путь служения, выдвинула его в роль, которая требует не только голоса, но и такта, добросовестности, правды, в особенности правды. Он вдруг совершенно неожиданно становится свидетелем двух фактов, важных для обвинения. Идет Якобишвили по улице Сачхер, куда он прибыл по своим делам, идет и остановился. Почему, спрашивают его, вы остановились? Так, себе, говорит. Думаю, что могло случиться. Бывает, что часы идут и остановятся, а потом опять идут. Остановившись, Якобишвили видит, что мальчик лет одиннадцати подбежал к еврею на улице и спрашивает: а что, замученного нашими ребенка отвезли в ту же ночь или нет?.. и получает за это от еврея подзатыльник и название осла. Якобишвили не понял собственно смысла слов мальчика; он пошел своей дорогой. Но эти слова, значения которых он не понял, остались в его памяти, и он припомнил их, когда через две-три недели он услыхал спор по поводу обвинения, взведенного на евреев. Странным, однако, представляется то, что евреи, похитившие Сарру, так неосторожно обращались с предметом своего преступления, что даже малые ребята знали о нем и болтали на улице. Но слова еврейского мальчика -- не единственное приобретение на пользу дела со стороны Якобишвили. Было еще другое, о чем он свидетельствует. Было это 6 апреля. Идет он, рассказывает Якобишвили, и на этот раз не останавливается. Видит он, что десятский ходит по домам евреев, стучит и созывает Их на сход; а Якобишвили все идет и идет, так что, надо полагать, десятский очень скоропостижно заходил в дома, делал вызовы, да и самые дома были расположены как раз по пути Якобишвили. Стучит десятский в одном доме и, конечно, постучав, остановился, а Якобишвили все продолжает идти. На стук выходит женщина. Десятский просит ее вызвать сына. Между тем Якобишвили все идет. Женщина отвечает: 'Зачем вам моего сына? Он на сход не пойдет, он в замучении ребенка с вами не участвовал, незачем ему быть на сходе'. Якобишвили, не забывайте, все идет, да идет. Что же такое его показание, как не движущаяся панорама? Я припоминаю рассказ, как один сановник, призвав к себе художника, предложил ему написать картину баталии, продолжавшейся четыре дня. Войска выступали, двигалась артиллерия, развертывалась и скакала кавалерия, колонны переменяли места, шел бой, победа склонялась то в ту, то в другую сторону, и, наконец, на четвертый день на месте битвы остались только трупы и стаи воронов. 'Вам угодно, чтоб я написал несколько картин?',-- спросил художник. 'Зачем несколько, напишите все это на одной картине'. Художник отказался. Якобишвили -- этот бы изобразил все на одной картине. Выслушав рассказ Якобишвили, спрашиваем десятского, не собирал ли он 6 апреля сход. Он отвечает, что не мог собирать сход, потому что это был день еврейской пасхи, и в этот день, как день большого праздника, сходов не собирают. Модебадзе возражает, что Нато Цициашвили не десятский. Спрашиваем об этом старшину Душиашвили. Бичия Душиашвили подтверждает, что схода 6 апреля не было. Нато Цициашвили действительно десятский, но схода собирать не мог, потому что в этот день в сходе надобности не было.
Расстанемся с Якобишвили. Мне предстоит говорить по поводу обвинения Моши Цициашвили. Я должен вам открыться по душе. Если 61-летний Хундиашвили возбуждает во мне серьезные мысли, если я, смотря на него, не мог отрешиться от мысли, что 61 год жизни Хундиашвили был первым годом его тюремного заключения; если я смотрю на него и думаю, что нет условий, которые бы застраховали от тюрьмы, что, собственно говоря, места столь и не столь отдаленные есть только понятие относительное, что в сущности они близки каждому из нас и что близость их зависит от обстоятельств, которыми располагает наша воля,-- если Хундиашвили возбуждает во мне серьезные Мысли, то мои симпатии посвящены Моше Цициашвили. Я его люблю, как любит мать своего несчастного сына; Моша -- это мой Иосиф, которого все продают, к кому он братски обращается. И действительно, Моша замечательно несчастлив, ничто ему не удается. Захотел Моша погадать о будущем. Он знал уже, что против него собирается грозное обвинение, а тут как нарочно подвернулся маг и волшебник Комушидзе, который по пульсу узнавал судьбу человека. Моше хочется немножко приподнять завесу будущего, узнать, чем кончится его дело, которое его так беспокоит. Конечно, Моша преступает этим закон Моисеев, запрещающий обращаться к магам и волшебникам. Но если бы не было закона, не было бы и преступлений. С другой стороны, царь Саул был и посерьезнее Моши, да и тог обращался к аендорской волшебнице, вызывая через нее тень Самуила. Моша тени Самуила не тревожил; он желал только предложить свой пульс, чтобы Комушидзе посредством его решил вопрос, сильно занимавший Мошу.
Председатель. Я бы попросил не говорить лишнего и не касаться вещей, которые к делу не идут.
Присяжный поверенный Александров. Я принужден касаться этого предмета только потому, что гаданье ставится в улику М. Цициашвили в обвинительном акте, и я по необходимости должен считать эту улику существенной, ибо обвинительный акт есть собрание существенных улик. Я думаю, что из покушения Моши на гаданье можно вывести заключение не о его виновности по делу, а только о его нервной нетерпеливости. Моша действительно нетерпелив, он не может спокойно выжидать течение событий. Он обращается к одному свидетелю по делу и просит его не о чем другом, как только сказать правду на