одном взгляде на Настю, при одном ее слове. Теперь, более чем когда-нибудь прежде, он нуждался в этом взгляде и в этом слове. Если он шел мрачным, так потому, что на душе было трудно. Он верил, что его страдающее, недовольное лицо вызовет ее жалость и ласковость. Он был угрюм, он мог рассчитывать на резкое объяснение, на ссору, но только -- на ссору возлюбленных, которая впоследствии еще больше сближает. Он жаждал ее искренности, ее, еще не отнятой у него, любви, которая его со всем примиряла.
Но для того чтобы понять то, что его ожидало у Насти, вспомним, что уже дня за три перед тем Настя, как говорится, 'начала играть назад'. Ослепленный Иванов мог испытывать только самые туманные и скоропреходящие предчувствия; он постоянно возвращался к надежде, он слишком сильно любил, чтобы верить своему горю. Но нам-то теперь ясно видно, что в действительности Настя от него ускользала. Не такова она была в первые три дня, как в три последние: тут она заговорила и об отсрочке свадьбы и о недостатках жениха, о которых знала с самого начала, не придавая им прежде никакого значения. Это уже было не то!.. Но почему? Нам думается потому, что Настя своим здоровым инстинктом вполне обыкновенной и непритязательной женщины успела почувствовать, что эта выспренная, приподнятая любовь к ней ее жениха приходится ей как-то не по мерке и не сулит ей ни добра, ни спокойствия в будущем. Она думала найти более простое счастье. Она бы полюбила Иванова, и простила ему заурядные недостатки чернорабочего, и сумела бы с ним терпеть нужду, и была бы рада случаю 'пристроиться'. Но она угадывала, что Иванов -- 'не ее поля ягода', и что он ей не товарищ, что ему и мерещится-то в ней совсем не то, что в ней есть. И она сообразила, что надо будет разойтись; она рассчитывала, что до пасхи понемногу дело само собой расстроится и что ей в конце концов лучше будет остаться покамест 'при буфетчике'. Ей предстояли поэтому большие неловкости, и она должна была поневоле взять на себя двойственную роль. Ей надо было после такого поощрения сразу порвать с женихом, в котором -- она это видела -- чувство к ней было слишком сильное, еще не обещавшее идти на убыль. Ей надо было самой убавлять это чувство, но делать это надо было с большой осторожностью. Она не рассчитала своих сил... Выражение любви, которое так легко ложилось на ее черты, когда ей помогало сердце, стало меньше и меньше удерживаться на ее лице: маска начала отклеиваться... Вот к какой женщине направлялся Иванов со своим переполненным горечью сердцем, вот к кому входил с надеждой на душевное исцеление, как входят верующие во храм со своим горем. Войдя, Иванов, к своей досаде, застал Настю не одну. Надо было с ней сейчас же поговорить, а тут были посторонние. В гостях у нее были две или три женщины, возвратившиеся со свадьбы, и она слушала их болтовню. Она подала ему руку, 'не глядя на него'. Это, конечно, увеличило его досаду, тревогу, нетерпение остаться наедине. Он попросил воды. Настя с 'холодной миной' подала ему стакан. И это снова укололо его. Он примолк и, кипя от гнева, уселся с маленьким Степой, чтобы дать понять присутствующим, что он пришел не к ним и не намерен слушать их пьяные речи. Но и это не подействовало. Подвыпившие бабы начали плясать с 'животной' улыбкой; а Настя, глядя на них, от души хохотала. Иванов еще раз отпил воды... Его раздражали, его прямо раздражали, то есть отпускали ему большими дозами то самое 'раздражение', о котором, рядом с 'запальчивостью', говорит закон. Освирепевши, Иванов уставился пристальным взглядом на Настю. Она сначала не обращала на него внимания, но, наконец, заметила этот взгляд, и 'должно быть', говорит Иванов, 'тот взгляд был нехороший', потому что и хохот, и пляска прекратились. До этой минуты решительное объяснение с Настей только мучительно откладывалось для Иванова, впрочем, уже с дурным предвещанием равнодушия и холодности со стороны невесты. Но и тут еще дело могло быть поправимо. Иванову, хотя и в последней степени раздражения, но все еще мерещилась его прежняя Настя, любимая, хотя и в несколько непривычном для него освещении. Но вслед за прекращением пляски бабы завели развратные разговоры о получаемых ими от мужей удовольствиях, и Настя, чистая Настя, одобряла их своим идиотским хохотом. 'По-видимому, ничто не ново для нее',-- думал изумленный Иванов. Да, к своему ужасу, он это читал своими горящими глазами во всей ее фигуре, во всех чертах ее лица... Вот когда маска свалилась. Насте больше не было надобности выдавать себя скромницей и любящей женщиной... Бабы даже намекнули, что и Настя в эту самую ночь получила 'удовольствие', и она только слабо возражала или засмеялась -- ничего более! Тогда, наконец, охрипшим голосом Иванов попросил Настю остаться с ним наедине. И она только нашлась ответить: 'Кажется, у нас нет секретов'... Действительно, разве он сам всего не видел? Он так мучительно жаждал и ожидал решительного объяснения, а невеста не видит в том даже никакой надобности!
Тогда он с криком потребовал, чтобы Настя осталась с ним для объяснения. Бабы струсили и вышли... Настя присела на стул. Начался допрос. Иванов излил все, что у него накипело... Но на все его обвинения, высказанные прерывающимся от гнева и ревности голосом, Настя только молчала и как-то гадко улыбалась... Нестерпимо больно становилось Иванову! Ведь он любил Настю, любил даже и в эту минуту! Ведь этот ни с чем не сравнимый образ, ведь это невыразимо дорогое существо врезалось в его мозг и сердце. Он горел и жил Настей, как в бреду, всю неделю: Настя к нему уже приросла, ее жизнь билась в его крови, хотя между ними и не было связи. Отдирать ее от себя -- значило то же, что резать самого себя! Ведь это одно из тех мучений, которым мало равных на свете! Он и ревнует, и негодует, и видит, что его чистая Настя уже погибла, и он оскорбляет эту другую -- сидящую перед ним,-- но все еще он будто за что- то цепляется, ждет, безумно надеется, что она попросит пощады, что она каким-то чудом не ускользнет от него. Ведь так недавно... еще вчера... она его любила! Но вот Настя встала со стула, вышла на середину комнаты и в театральной позе, с поднятыми руками, сказала: 'Боже мой, если я такая худая, как и мать моя, что вы хотите? Уходите тогда, оставьте меня в покое'. Этот поворот объяснения был самым ужасным: от этих именно слов Насти дело так страшно быстро пошло к концу. 'Как! Тебе это так легко? Ведь ты меня любила'...-- 'Нет, вы мне только нравились'.-- 'Ты меня не целовала?' -- 'Нет!' Он 'заскрипел зубами'. Можно сказать, что только в эти секунды дикий зверь стал просыпаться в этом замученном до последней возможности человеке, с его огненной кровью, с буйным характером и в то же время с его высоко нравственными требованиями от женщины... Тогда-то совершенно внезапно настал конец. Тогда на искаженном лице Иванова Настя вдруг прочитала свою гибель. Она с ужасом' закричала: 'Уходите!'. Иванов спросил в последний раз: 'Ты меня гонишь?!' (нож был уже у него в руке: вот только когда этот нож, как змей, проскользнул в его руку).-- 'Да, убирайтесь вон' -- 'Умри же, несчастная!..'.
Настя прожила всего несколько минут после нанесенного ей удара в сердце. Мне, кажется нечего разъяснять вопрос о ноже. Доказано, что нож не был 'припасен' Ивановым, что он издавна и постоянно был у него в кармане. Это орудие только облегчило убийство, только помогало несчастью. Но это несчастье, вероятно, наступило бы и при отсутствии ножа. Иванов мог убить Настю кулаком, задушить ее руками. Ясно только одно, что он сделал это убийство неожиданно для себя, в 'запальчивости и раздражении', в роковую минуту жизни, решавшую его судьбу и судьбу несчастной женщины.
Прослеживая развитие последней сцены, минута за минутой, как мы это сделали, приходится еще раз убедиться, как трудно бывает одним каким-нибудь словом определить мотив убийства, совершенного под влиянием страсти, и притом именно в запальчивости и раздражении. Такие определения, как 'из ревности', 'по злобе', 'из мести', 'чтобы не принадлежала другому' и т. д., все они не исчерпывают вопроса. Человек слишком сложен, чтобы поступать в эти нечеловеческие и неожиданные для него минуты по таким простым рецептам. Вот и здесь: раздробляя на части настроение Иванова, вы, пожалуй, найдете отдельные признаки всех этих мотивов. Была у Иванова и страшная ревность, благодаря возраставшему убеждению в том, что Настя изменяет ему с прежним любовником; был и сильный гнев на нее за то, что она раздражала его черствостью и невниманием после такой задушевной любовной нежности; была и горечь глубокой обиды за обман, за осмеяние его чувств, за недостойную игру с его возвышенной привязанностью. Но все эти побуждения нельзя соединить в одну какую-нибудь понятную цель. Или, скажут нам, что это убийство было сделано для того, чтобы Настя никому другому не принадлежала? Не думаю: Иванов, убедившись в безнравственности Насти, едва ли бы стал впоследствии завидовать ее новому обладателю. Да и что же он выиграл. Что готовил и оставил себе в жизни. Ведь он и себя губил преступлением... Он сам бросился в пропасть. Видно, уж очень великая, непреодолимая сила его толкнула! Не судите его по мерке ваших чувств, не требуйте от него вашей рассудительности, вспомните, что он родился от матери, зарезавшей его брата. Да и вообще ведайте, что не одинаково бьется и чувствует сердце людское: в каждом есть свои счастливые и несчастливые особенности.
Выражаясь самым широким образом, можно только признать, что Иванов совершил свое преступление под влиянием страсти, под властью любви, воспаленный счастьем, которым его одарила