одно лицо, потом другое, никому не известные, бог знает, для чего прибывшие туда. Говорят, что они приехали торговать завод, но они исчезают, как только Караганов был арестован. Один из них, известный под именем Виктора Ивановича Кононова, проводит все время только с Карагановым, как показывает Жуков; они вместе ходят по кабакам, трактирам и вместе пьянствуют. Это продолжается систематически полтора месяца, и последствием этого являются два свидетеля, показания которых дают повод к начатию следствия, показания о том, что Караганов проговорился, сознался. Посмотрим на эти показания. Странно, во-первых, каким образом Кулаковский и Киселев, которые, как объяснили, никому не рассказывали о слышанном, каким образом они являются свидетелями. Невольно рождается предположение, что они не случайно присутствовали при разговоре Караганова с Кононовым, что нужно было быть кому-нибудь свидетелем этого разговора. Во-вторых, соответствуют ли их показания личности Караганова? Личность его выяснилась так, как редко выясняется личность подсудимого; редко мы имеем такую массу неопровержимых разнообразных сведений, какая у нас есть о Караганове. Караганов -- человек деликатный, не позволяющий себе резких выражений; все его письма дышат спокойствием, чувствительностью; в них не встречается ничего цинического, ничего грубого. И вот этот-то человек, говоря о Беляеве, которого он ставил очень высоко, которого он считал главным воротилой всех Мясниковых дел, говорит, что 'обработал лысого, беззубого старика, бывшего лакея Мясниковых и не оставил ему ни копейки на извозчика, чтоб проехать на тот свет',-- выражения, может быть, употребительные в известной сфере, но вовсе не соответствующие натуре Караганова и его способу выражений на словах и на письме. Обвинение говорит, что, быть может, лица, проживавшие полтора месяца на заводе, были агенты сыскной полиции, и если это были они, то действия их приносят им честь, так как они способствовали открытию преступления. Я совершенно расхожусь с прокурором во взглядах на честь сыскной полиции. Я вполне признаю необходимость сыскной полиции, но я полагаю, что агенты ее должны действовать средствами честными. Если они узнают, например, что такой-то человек сказал такие-то слова, заключающие в себе указание на преступление, они имеют полное право устроить так, чтоб он повторил эти слова в их присутствии; но систематически вызывать человека на эти слова, систематически спаивать его, я полагаю, они права не имеют. Я вовсе не знаю, действовали ли в данном случае агенты сыскной полиции. Быть может, это были лица, действовавшие из частного интереса.
Прокурор сам заметил, что в настоящем деле многие частные лица принимали на себя расследование разных обстоятельств или из усердия, или из личных видов. Нам хотелось разъяснить этот вопрос, весьма интересный для дела. Мы просили о вызове четырех агентов сыскной полиции, из которых о двух носился слух, что это именно лица, работавшие в Воронежской губернии. Нам было в этом отказано и предоставлено пригласить их от себя в заседание суда; но этого сделано не было, потому что такое приглашение не могло иметь никаких последствий. Итак, я скорее склоняюсь к мысли, что это были частные лица, потому что не допускаю, чтобы агенты сыскной полиции могли вести себя так, как вел себя Кононов в Задонском уезде. Между тем деятельность Кононова могла иметь весьма серьезные последствия. Если обратиться к человеку, нравственные силы которого потрясены продолжительным пьянством или другим каким-нибудь несчастьем, быть может, несчастной супружеской жизнью, если действовать с известным искусством на его больную струну, если постоянно говорить с ним о его усердии к службе, о тех миллионах, которые он доставил своим хозяевам, его можно довести до того, что он возведет на себя с целью похвастаться, небывалое преступление, совершенное в пользу хозяев, и, возведя его на себя однажды, сам начнет верить в его существование. Мысль, однажды попав в голову человека, расстроенного физически и умственно, продолжает работать и может окрепнуть так, что, наконец, вложенная извне, она может привести человека к полному убеждению, что он сделал известное дело и будет твердить каждому, что это справедливо. Вот, мне кажется, ключ к объяснению поведения Караганова в Задонском уезде. Караганов давно уже знал, что его подозревают или обвиняют в составлении завещания Беляева. Ему говорили об этом в 1865 году, когда он служил у Красильникова, говорили Ижболдин, Матвеев я, по всей вероятности, сам Красильников, требуя от него сознания; ему говорили, что невозможно, чтобы он не принимал никакого участия в этом деле. Он постоянно отрицал это или молчал. Затем проходит несколько лет; его способности ослабевают; он не имеет более той силы сопротивления, какой обладал прежде; старая мысль, заброшенная вновь в голову его тем лицом, с которым он проводил время в конце 1870 года, развивается, укрепляется и доходит до степени несомненного убеждения. Вот почему я позволяю себе утверждать, что показание Караганова не имеет никакого существенного значения и недостаточно для того, чтобы послужить основанием даже к предположению о фальшивости завещания. Покончив, таким образом, с показанием Караганова, я считаю себя вправе перейти к другому существенному вопросу -- о подложности завещания, и рассмотреть те второстепенные, мелкие соображения, с помощью которых обвинительная власть старается доказать, что завещание не могло быть подписано Беляевым.
Прежде чем перейти ко второй части моей речи, я должен несколько дополнить первую часть. Я забыл напомнить вам, господа присяжные, о двух письмах, которые имеют существенное значение в настоящем деле: о письме Караганова к отцу в 1866 году, в котором он говорит, что виновен в каких-то не известных ему самому проступках, и потом о письме отца Караганова к сыну в январе 1869 года, где он пишет, чтобы сын сообщил ему сведения о деле по наследству Беляева, в котором его так безвинно считают участником. Если сопоставить эти письма с так называемым завещанием Караганова, на которое ссылался прокурор, то завещание-это теряет тот смысл, который ему придается. В конце его сказано, что Караганов винит себя в некоторых неосмотрительных проступках молодости, которые отчасти известны отцу его. К числу этих проступков не может принадлежать подписание завещания от имени Беляева, так как в этом, по словам отца Караганова, его безвинно подозревают.
Затем, господа присяжные, мне следует обратиться к вопросу о завещании. Противники мои, разбирая завещание со всех сторон, стараются доказать недействительность его как по внешней форме, так и по содержанию. Прежде всего говорят: вероятно ли, чтобы человек -- такой аккуратный, такой деловой, как Беляев, писавший собственноручно самые пустые доношения, подписывавший конверты, чтобы этот человек мог, во-первых, не написать сам своего духовного завещания и, во-вторых подписаться просто 'Козьма Беляев'? Вероятно ли, чтоб человек, пишущий ясно, с достоинством, мог написать завещание так неудачно, так темно, неполно во всем, что касается существа, и так многоречиво во всем, что касается формы. Мне кажется, что здесь с первого же раза мы вступаем на почву чрезвычайно топкую. Когда мы догадываемся о действиях известного лица по общему характеру его, то мы всегда находимся в опасности впасть в заблуждение. Нет человека, который действовал бы всегда под влиянием одних и тех же правил; нет человека аккуратного, который не допускал бы иногда медлительности, и т. д. Есть справедливая русская пословица, которая говорит, что 'на всякого мудреца довольно простоты'. Нет человека, за которого мы могли бы поручиться, что при известных условиях он будет действовать так, а не иначе. Следовательно, если мы говорим, что завещание недействительно, потому что не написано собственноручно Беляевым, потому что написано не ясно и не точно, то мы утверждаем такое обстоятельство, которое не может быть доказано и весьма легко может не существовать на самом деле. Литературно образованный человек, привыкший владеть пером, при известных условиях может написать несвязное письмо или прибегнуть к посторонней помощи, к чужому перу. Мы знаем, что Беляев не всегда писал сам, мы знаем, что не только доношение в Опеку, но и письма, например, письмо к Алоиэию Матвеевичу, были писаны не его рукой; следовательно, общего правила, в силу которого можно было бы сказать, что он всегда писал сам, не может быть установлено- Но если б это и было так, то можно ли утверждать, что человек больной, страдания которого выражаются в мучительных пароксизмах, не мог один раз нарушить свою обыкновенную привычку и прибегнуть к чужой помощи, чтобы написать хотя бы и важный документ. Если обвинительная власть обращается ко всякого рода догадкам, то, мне кажется, и мне позволительно будет прибегнуть к одному очень простому предположению: Беляев почувствовал более сильный пароксизм своей болезни, он почувствовал, что не в состоянии писать и вместе с тем боялся последней минуты. Он призвал Целебровского {К моменту возбуждения дела Целебровский (а также свидетели Отто и Сицилийский -- они упоминаются в речи ниже) -- умерли. (Сост. Ред.).},-- быть может, даже не призвал, быть может, Целебровский был у него, так как несомненно, что Целебровский был постоянным адвокатом Мясниковых, делами которых заведовал Беляев, и сверх того занимался разными делами самого Беляева, как видно из черновых прошений дневника,-- он мог быть в ту минуту под рукой, когда с Беляевым сделалось дурно. Говорят: зачем он не обратился к конторщику, а к Целебровскому? Но главный конторщик Шмелев не мог быть переписчиком завещания, потому что в нем была назначена
