— Ну, я вино из винограда сделал!
Я:
— Я не знала, что в этой унылой стране делают вино… Je ne savais pas que dans ce pays triste on fabrique le vin!
Он обиделся. О сексе, само собой, уже ни слова. Но как так люди живут! Как там воняло, какая пошлость, а сколько разных запыленных афиш американских фильмов, ясное дело: грязь, смрад, но DVD быть должен! И мне тут в дюралексе[57] чай подают (представляешь: в ДЮРАЛЕКСЕ!), но DVD обязательно… Figure-toi, та petite, il existe les maisons dans notre pays triste ou on sert le cafe dans une tasse, o! non, non, non! Pas dans une tasse, mais danse une bidule qu?ils appellent ?duralex?, mon Dieu! C?est vraiment horrible![58] Атмосфера душная, как будто в пыльном ломбарде, как будто на витрине меняльной конторы, ломбарда: какие-то запыленные искусственные цветочки, розы из поролона, крашенные, грязные… И среди всего этого крошка-сынок за стенкой да я как на иголках: как мне потом возвращаться с этих Ковалей?
И я среди всего этого, вся такая прямо из Парижа, где, между прочим, ходила на премьеру фильма Альмодовара «Дурное воспитание». Доложу тебе, mon ami, маленький кинотеатрик, парижская премьера, в зале одни тетки, ведущие себя просто возмутительно! Они там теряли сознание, визжали, требовали подать им нюхательную соль, говорили, что это о них, об их жизни, что они не могут уже на это смотреть, хабалили по-французски, совокуплялись и пели! Говорю тебе: мы все на их фоне скромные пионерки.
Мужчины в жизни Паулы
— Ты не представляешь, дорогая Михалина, какую большую роль в моей жизни сыграл один жест: меня берут за руку. Как этот жест через всю мою жизнь прошел, как возвращался в самые необычные моменты. Мужчина хватает меня за руку и куда-то ведет.
Паула сидит на одеяле, в большой белой шляпе. Рассказываем друг другу то, что до сих пор куда-то от нас ускользало, несмотря на пятнадцать лет знакомства.
— Впервые этот жест появился, когда мне было лет примерно шесть. У нас в городке был один такой сорванец с оттопыренными ушами, рыжий, в веснушках, лопатки торчат, лупоглазый… Короче, все на нем топорщилось, подмигивало… Уже в школу ходил, но учился хуже всех. Тетка, работавшая уборщицей в этой школе, как-то рассказывала, что однажды он влез на высокий шест посреди спортплощадки, на который поднимали флаг во время линеек. Туда к нему целые делегации приходили, умоляли, слезь, Анджей, слезь… Фельдшерица школьная, учительницы — а он ни в какую. Уперся и только смеется, щерит желтые свои зубы, а просветы между зубами большие, а лопатки выпирают, а уши торчком, эх, торчком. Шест мерно раскачивается то влево, то вправо. Так и не слез. Вот он какой. Сам мне потом рассказывал, как на всех сверху смотрел.
Помню то время как просто невероятное, помню болота, какие-то придорожные алтари с Богородицей. Помню, раз допустил я святотатство, вынул фигурку из придорожного алтарика, а она оказалась пустой внутри — эдакая «Богоматерь Бутылка» с отвинчивающейся головкой, прикрепленная ржавой проволокой к полочке. Вот они, подумал я, вот они, чары-то, и развеялись… И только так подумал, как из фигурки выскочила живая ящерка, прямо мне на руки…
Короче, возвращаюсь к рукам. Однажды этот сорванец предложил мне: «Давай рванем отсюда». А у меня тогда была вырезанная то ли из «Пшекруя», то ли из какого другого журнала картинка Антарктиды. Он и стал подбивать меня бежать в Антарктиду, а сам спрашивает, не знаю ли я, где эта самая Антарктида находится. Я и говорю, что где-нибудь поблизости, где ж ей еще находиться. Наверняка за болотами.
Бежать собрались ночью. Я чувствовала какое-то непонятное воодушевление: с таким сорванцом вдвоем бегу аж в Антарктиду. Взяла с собой полкило колбасы, теплый свитер и всякое такое. С колбасой в Антарктиду… Условились около фигурки, ну той, которая с ящерицей. Я улизнула из дома. Никем не замеченные, дошли мы до самого леса, и тут он вдруг подал мне руку… Жестом, не терпящим возражений. Чтобы идти через болото, потому что так быстрее: лес был за болотом. Я испугалась — страшно было идти по болоту, — вот тогда-то он и подал мне шершавую в ссадинах руку и повел. А когда мы уже были на самой середине, в полной темноте, он сказал, что, видимо, придется отказаться от Антарктиды, потому что оба мы уже поняли, что это дело нам не по силам, оба пожалели, что отправились в этот поход. Возвращаемся. И тут он вдруг говорит, что специально привел меня сюда, чтобы убить. Я встала как вкопанная, а он не выпускает мою руку, так сжал, что наши пальцы аж заскользили от пота. Так и стоим. Он говорит:
— Сейчас тебя затянет, подождем, пока эта трясина тебя затянет.
Я заплакала. Прошло еще какое-то время… Он говорит:
— Я тебя тут сейчас утоплю… — А когда меня уже начала засасывать трясина, снова говорит:
— Дай мне руку… — и так судорожно держал меня за руку, как будто одновременно хотел и утопить, и спасти.
И только когда начало светать, мы увидали, что к нам движутся какие-то огоньки, так нас и нашли на этом болоте, которое сегодня мне кажется уже не таким опасным… Может, так только говорили: «болото», а на самом деле это была просто мокрая почва, а не топкая трясина. Потом меня отправили в лагерь, в Чехословакию…
Обычный коммунистический пионерский лагерь в фанерных бараках. Но он мне казался раем, мне уже было пятнадцать лет, и вся мужская часть лагеря прикидывалась гомиками. Постоянно. Подойдет один к другому и давай о него тереться и постанывать. Каждую ночь устраивали такие показушные оргии. Сбивались в пары, причем каждый день партнеры менялись. Спали на земле или на двухъярусных нарах: кто на нижнем, кто на верхнем ярусе. Я спала по очереди: то с одним таким телочком на земле, то еще с каким-то на нижнем ярусе, то с одухотворенным поэтом наверху — и точно так же можно расставить всех мужчин, встречавшихся мне потом в жизни. Понимаешь: с уровня обезьяны и голого эротизма в чмошном исполнении, через более или менее нормальных, вплоть до романтической любви (вершина). Конечно, лучше всего я помню того, что с пола, а тот, который «средний», самый обычный, совершенно из памяти исчез. Ну вот, в первый день я спала с тем, который на полу. Он говорит: «Я тебя сегодня отымею».
А я молчу. Лег на меня и трется, все смеются, потому что это вроде как шутка такая. Но была там и тетка, молодая. Боже, кого только у нее не было. Какая же она была охочая! Трусики белые у нее были из валютки. И вот лежу я с этим телочком под спальником на одеяле, а прямо передо мною она, на нижнем ярусе. Чего только она своей задницей не вытворяла! И направо и налево ею вертела, чтобы тот телок, что снизу, и тот поэт, что сверху, видели.
Погоди, а что же этот Войтек потом ей сказал? — Паула задумалась, затянулась сигаретой, подперла голову руками. — Представляешь, не помню, но что-то она там несла, чтобы свет погасили, может, на самом деле думала, что-нибудь получится? Я как сейчас помню, как дело было, но ты про это наверняка писать не станешь. Нет! Не пиши! Зачеркни все это, пожалуйста! Я вот только сейчас всю сцену вспомнила, ей- богу.
— В смысле?
— Короче, этот Войтек, что с теткой был, показался мне попригляднее, чем мой, с пола, который уже вовсю меня ощупывал, короче, я что-то там ляпнула, какой-то афоризм, и вдруг все изменилось. Тетка в белых валютных трусиках — на пол, а я — на нижний ярус, к Войтеку. В результате все мы уснули, и свет погас. А с этим Войтеком все уже было по-настоящему.
— Честно?
— А ты думала! — смеется Паула. — Ну…
Везде пахло молодым потом, фанерой, немножко краской… Стало быть, телок. На следующий день я спала на нижнем ярусе. Со «средним», «середнячком». С никаким. А на третий день — наверху — тот мне всю ночь свои стихи читал! То есть все совпадает. Прикинь — длинные волосы, впечатлительный… Ну ладно. И тогда еще раз появился этот жест хватания за руку. Потому что собирались устраивать то ли конкурс чтецов, то ли торжественный вечер, чему-то там посвященный. Меня, конечно, выдвинули в солисты, потому что культурная. А я взбунтовалась, отказалась учить стих (Галчинского).[59] Так и сидела, обиженная на весь свет, в столовке перед стынущим супом, все уже