изобретениями, слушает нашу музыку и читает нашу литературу, но все-таки, главным образом, потому что мы до нервного истощения любим родину, а она нас терпеть не может. Понятно, отчего французы свою Францию обожают, — оттого что в активе у нее благословенный климат, твердые цены, грамотные правительства и прекрасные города; но мы-то чего страдаем по неприютной нашей полупустыне, занесенной колючим снегом, где чернеют редкие деревеньки, дымят богопротивные поселения при заводах, вышки торчат там и сям, на которых дежурят сонные автоматчики, мрачное население сплошь разобралось по очередям за спичками да за водкой на купоросе, где все, как будто нарочно, устроено вопреки человеку, — вот этого не понять.
Собственно, в том и заключается все открытие, что Россия — злая страна, не приспособленная для человеческого житья, как мертвая Антарктида.
А мы, русские, — народ грешный. Мы в старину конокрадов до смерти забивали, стойко терпели иродов во главе родимого государства, но едва к власти приходили сколько-нибудь гуманистически настроенные правительства, сразу ударялись в кровавые мятежи, тысяча лет христианства у нас немедленно пошла прахом, как только работному человеку позволили грабить да убивать, руки у русака приделаны кое-как, и он всегда предпочитал созиданию рафинированное нытье либо патриотическую платформу, о которой драматург Островский писал: «На словах ты, брат, патриот, а на деле фрукты воруешь», — короче говоря, поделом Господь наложил на нас эту страшную епитимью.
Разумеется, ничего у нас нет дороже нашей России и никого нет роднее русского человека, потому что мы говорим: «Не по хорошу мил, а по милу хорош», на чем патриотам и культурному меньшинству, собственно, и следует помириться. Тем более что, по общему мнению, дело, вправду, небезнадежно: вот завяжем с пьянкой в будущий понедельник, засучим рукава и возьмемся строить пристойное государство; а нет — и это ничего: как жизнь прекрасна только потому, что она — жизнь, так и Россия драгоценна только потому, что она — Россия.
Что это было
То-то хорошо нашим западным соседям по континенту, выросшим и воспитавшимся в землях, где столетиями нарабатывались определенные правила поведения, где точно знают, что хорошо, а что плохо, двести с лишним лет не подвергалась ревизии заповедь «Не укради» и жизнь течет в соответствии с законами диалектики, по крайней мере, кровь не льется по пустякам. А каково нам, бедолагам, перебиваться с петельки на пуговку, если нас взлелеяли не столько отец с матерью, сколько участковый инспектор и комсомол, если мы выросли на трех составных частях марксизма и частушке:
если в детстве мы клялись «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия», в отрочестве выискивали по задворкам американских шпионов, юношами клеймили «врачей-отравителей», а в зрелые уже годы, несмотря на очевидные преткновения, чаяли «светлого завтра» и безусловно верили в то, что пролетарий — высшее и во всех отношениях безупречное существо… Нам-то, спрашивается, каково, сладко отравленным, точно затяжкой плана, идеей о равенстве и братстве всех людей, объединенных социалистическим способом производства, особенно теперь, когда повергают привычных идолов и «жезлами уязвляют», а идолы новые не вполне отвечают нашим понятиям о добре?.. Впрочем, мы, русские, — люди веры и способны освоить любую умозрительную идею до того даже градуса, при котором она превращается в вещество, так что для нас не штука — частная собственность, рыночная экономика, конституционный суд или вот еще та озорная мысль, что свобода слова не обязательно работает на врага. И тем не менее нам любопытно знать: чего ради мы страдали и труждались эти загадочные семьдесят с лишним лет? Нам до истерики хочется найти ответ на вопрос — а что, собственно, это было?
А вот что, предположительно, это было…
Русские радикальные демократы, которые, как известно, «рождены, чтоб сказку сделать былью», в начале XX столетия задумали сделать былью такую сказку: поскольку у каждого человека две руки, две ноги и одна голова, то, стало быть, все равны, — и на этом основании принялись созидать такое общественное устройство, при каком инженерам и золотарям, гениям и злодеям причиталась одинаковая пайка хлеба. Хотя (и это тоже известно) идея всеобщего равенства гораздо старее немецкого коммунизма и русского большевизма; еще в самом начале I-го тысячелетия ойкумена наполнилась проповедниками, твердившими в один голос, как в восемьдесят шестом году у нас по очередям твердили о чернобыльском происшествии, будто на землю сошел Сын Божий и сообщил, что лучше быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, что, тем не менее, все люди «от царя до псаря» равны перед Создателем, вернее, равнообеспечены воздаянием за праведность и грехи, что нации отменяются, поскольку у Бога «несть ни эллина, ни иудея», а только народ Христов, что обездоленному люду нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они, если последуют за Спасителем, беспредельное Царствие Небесное, то есть гораздо больше, чем весь мир, и что кто не работает — тот не ест. Как ни чудно, даже оглушающе чудно, было новое учение для древнего, весьма рационального человека, как ни смеялись над ним римские патриции и наш Святослав Игоревич, впоследствии христианство овладело миллионами бедных, больных, богатых, здоровых и сделалось, действительно, той материальной силой, которая была способна подвигнуть мир на самые грациозные перемены. И это нимало не удивительно, что величайшая в истории человечества духовная революция совершалась ненасильственно и бескровно, и при этом дав ощутительный результат, не в пример многим политическим революциям, которые от чего уходили, к тому и приходили, даром обрекая народы на нестроение и резню. Тем-то, может быть, христианство и привадило миллионы, что не подразумевало никакого противоборства, что достаточно было ничего не предпринимать сверх обыкновенных действий, связанных с добычей хлеба насущного, которые, впрочем, тоже можно было не предпринимать, как бытие обретало громадный смысл и автоматически решалась проблема жизни и смерти — самая значительная и гнетущая из проблем. В том-то и заключалось обаяние христианства, что оно предстало перед людьми как всеобъемлющее учение о спасении, выручающее в любом, предельно тяжелом случае, ибо, с одной стороны, сказано «кесарю — кесарево», а с другой, — «не укради» и «не убий»; с одной стороны, — «не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить», а с другой, — «не трудящийся да не яст»; с одной стороны, — «блаженны кроткие», а с другой, — «вера без дел мертва»; и тут налицо отнюдь не синодик противоречий, а высшая универсальность, исходящая из того, что «кто любит попа, а кто попову дочку», что и человек еще слишком слаб, и под стать ему очень несовершенны формы человеческого общежития, которые диктуют свои законы. Наконец, христианство решительно вывело вопрос о равенстве за скобки общественно-экономических отношений, вследствие каковых достижимо только фальшивое либо примитивное равенство (на самом деле, ну станет государство платить золотарю Иванову как инженеру Сидорову — ну и что?). Именно поэтому учение Иисуса Христа в высшей степени продуктивно, ибо оно отвращает человечество от бессмысленного насилия, утверждая, что спасение в нем самом.
Не то коммунизм, который придумали Маркс и Энгельс, нацелившиеся на гражданскую войну в мировом масштабе ради учреждения такого общественного устройства, какое активно споспешествовало бы превращению человека прямоходящего в некое высшее существо. Спору нет: история человечества, в