таковая имеет место даже в самом цивилизованном обществе, поскольку Смит зарабатывает в десять раз больше Джонсона и у жены банкира есть шубка из норки, а у жены аптекаря ее нет. Однако на то и существуют древняя гражданская традиция и трехсотлетняя политическая культура, чтобы кровожадная зависть не путалась с чувством справедливости и чтобы чувство справедливости прочно держалось на философской высоте.

В России же политической культуры вовсе не было в конце XX столетия, и вот по какой причине: неоткуда ей было взяться, поскольку в течение того тысячелетия, что существует русская государственность, таковая знала только одну форму отправления своих функций, никак не способствовавшую развитию гражданственности и политических навыков, – именно ничем не ограниченное самовластье. Отсюда рабское сознание, нечеткие понятия о морали, неумение ориентироваться в расстановке политических сил, детская доверчивость вкупе с бессмысленной жестокостью, которые обрекают на провал любые недеспотические потуги. По-своему даже удивительно, как все-таки могли свершиться кое-какие демократические преобразования в такой стране, где нет человека значительнее дворника, которого не за что было бы посадить...»

6

– Странный господин, – заметила Соня Посиделкина, когда за Непомуковым затворилась дверь. – Вид у него совершенно сумасшедший, но по разговору этого не сказать.

– Да нет, – отозвался Коля Махоркин, – он полный псих, по два раза в году у Ганнушкина отлеживается, это он при вас сравнительно держался на высоте. А так он такую чушь обыкновенно несет, что все время подмывает набрать 03. Это же надо до такого додуматься – человек из будущего!.. Нелепее будет только Иоанн Креститель или Наполеон.

– Пункт, конечно, фантастический, – почему-то с печалью в голове произнесла Соня, – но, с другой стороны, в жизни так много сверхъестественного, что и не захочешь, а уверуешь в чудеса. Вы когда-нибудь сталкивались с настоящим чудом?

– Я – нет.

– А я – да! Такая вот история: был у меня ребенок, который дожил только до четырех лет. Ребенок как ребенок, мальчик, сидеть начал вовремя, ходить – вовремя, одна беда – он не говорил примерно до трех с половиной лет. А тут вдруг заговорил, и случилось это, как сейчас помню, 7 января восемьдесят восьмого года, как раз на православное Рождество. И заговорил, понимаете ли, гладко так, сознательно, только непонятно, все: быр-быр-быр – я ни одного слова не могла у него разобрать. Естественно, я водила своего мальчика по всем врачам, с полгода, наверное, водила, и ничего, ни один врач так и не сказал мне, что с моим ребенком произошло. Наконец, попали мы к одному видному психиатру, у которого, между прочим, проходил практику студент из Индии, так вот этот индиец мне и говорит: «Ваш сын, мамаша, разговаривает на дари». Есть, оказывается, такой восточный язык – дари...

– Гм-м... – промычал Махоркин. – Случай, действительно, уникальный и прямо этот феномен не укладывается в голове... Может быть, тут каким-то образом сказалась родовая память, как-то дала о себе знать седая древность, когда часть индоевропейцев общалась на урду и на дари...

Видимо, рассказ Сони на самом деле его сильно заинтриговал, поскольку он на пару минут бросил перелистывать книгу за книгой (в руках у него на тот момент была «История артиллерии») и прищуренными глазами вперился в окно, за которым потемнело уже до такой степени, что одинокий тополь, стоявший напротив дома, стал похож на работу гигантского паука. Тем временем Соня Посиделкина делала ревизию ящикам старинного комода, которые выдвигались и задвигались с противным звуком, вроде того, какой производит поскребывание чем-нибудь металлическим по стеклу. В верхнем ящике комода лежали Колины рубашки и носильное белье, в трех остальных Соня обнаружила: несколько пустых коробочек из-под наручных часов, миниатюрные склянки неизвестного первоначального предназначения, футляр для полевого бинокля, потрескавшуюся статуэтку, изображавшую нагую женщину с банной шайкой на коленях, три иконки современного письма, несессер с жестяными баночками и опасной бритвой «жилетт», пару стопок писем, перевязанных бечевкой, модель американского танка «Шеридан» без орудийной башни, несколько сломанных авторучек и среди них одну китайскую с золотым пером, хрустальную чернильницу с бронзовой крышкой, войлочную стельку, обломок богатой картинной рамы, тюбик с коричневым гуталином, кусок обсидана, очки без дужек, сломанный китайский же веер, гардеробный номерок из Большого театра, банку из-под ландрина с пятикопеечными монетами, давно вышедшими из употребления, и кожаный портсигар. Словом, конверта с двадцатью тысячами целковых в комоде обнаружить не удалось.

Вдруг Махоркин сказал:

– Послушайте, Соня, что Толстой пишет: «Человек обязан быть счастлив. Если он несчастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберешься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете? И зачем весь мир? И т. п. А если счастлив, то покорно благодарю, и вам того желаю». Правда, большая мысль?!

– Не знаю, – сказала Соня. – Я представления не имею о том, что такое счастье. А в горе у меня никаких особенных вопросов не возникало, кроме разве что вопроса «когда это кончится, наконец?»

– На самом деле тут ничего мудреного нет. Счастье – это отсутствие несчастья, и больше ничего. Жизнь сама по себе до того прекрасна, что если ты не сидишь в тюрьме, через два дня на третий не теряешь близких и тебя не преследуют кредиторы, то ты счастлив безусловно и до краев. Толстой поэтому и утверждает, что счастье – нормальное состояние человека, и горемыка сам виноват в своем несчастье, поскольку он бестолочь и долдон...

Соня Посиделкина задвинула с противным скрежетом последний ящик комода и перешла к квадрату № 5, а именно к подоконнику левого окна, который был завален запасом писчей бумаги и на котором стояли комнатные растения в банках из-под горошка, издававшие экзотический аромат.

– Другое дело, – продолжал Коля Махоркин, – что такое счастье, то есть простое и общедоступное, равное благополучию, – это смерть для высокой культуры в том случае, если им овладеют все. Недаром по Толстому у счастливого человека и вопросов никаких нет, и его нимало не интересует «зачем весь мир». Ему не нужна настоящая литература, потому что она беспокоит, ему претит 5-я симфония Бетховена, у которой есть подзаголовок «Так судьба стучится в дверь», вообще ему ничего не нужно, кроме того, что есть. Чего я, собственно, ненавижу социалистов и капиталистов, поскольку они имеют в виду именно этот человеческий результат. Нет, это как пить дать: стоит наступить всеобщему счастью по Толстому, как культуре придет конец.

И то верно: практика показывает, что когда благосостояние в широком смысле этого слова становится нормой, общество неизбежно впадает в некое отупение, и тогда отмирает нужда в прекрасном и высокая культура мало-помалу сворачивается до забавы для предельно узкого круга лиц. Но поскольку побочная цель социального и научно-технического прогресса (прямой цели у него быть не может, затем что это процесс органический) есть как раз благосостояние в широком смысле слова, то, стало быть, цель истории заключается в уничтожении культуры, как, может быть, единственного и капитального препятствия на пути

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату