ничьей, как при социализме в СССР.
– Я что-то этой логики не пойму.
– А тут и нечего понимать! Реформа Столыпина была направлена именно что на развал крестьянской общины, чтобы через собственность на землю укрепилось кулачество и появился сельский пролетариат. Ты вообще учился в девятом классе или нет?!
– Учился. Но когда мы проходили Столыпина, наверное, я болел.
– Так вот, Петр Аркадьевич (Столыпина звали Петр Аркадьевич) выступил с такой инициативой: раздать крестьянам землю в вечную собственность, потому что собственник в лепешку разобьется, чтобы повысить продуктивность своего хозяйства, а это значит – богатство, богатство означает независимость, независимость – свободу слова, что и требовалось доказать!
– Вот именно! А Лев Толстой был мрачный догматик и фетешист, ему подавай зародыш социализма, а там хоть трава не расти, хоть подохни с голоду полстраны!
– Вообще-то такая огульная критика называется – правый оппортунизм.
– Неважно, как это называется, важно, что это всегда так: конфеты делают из всякой гадости, а из сахара получается самогон.
– Нет, я тоже не согласен с такой постановкой вопроса! Еще Прудон говорил, что собственность есть кража и влечет за собой эксплуатацию человеческого труда...
Короче говоря, таким манером мы умничали, наверное, часа два. Потом мы спохватились и стали наверстывать упущенное, да так энергично, что вечеринка закончилась довольно безобразно: кого-то тошнило в ванной, кто-то уже спал на полу, завернувшись в плетеный коврик, кого-то угораздило прожечь сигаретой фамильную подушку-думку, вышитую серебряной канителью, а Саша Преображенский повязал на шею, вместо галстука, лифчик нашего комсорга Зиночки Наметовой и ходил по квартире туда-сюда.
На утро у всех раскалывалась голова от давешнего фантастического симбиоза ликера с одеколоном, однокашники мои охали и ахали, но все-таки первая фраза, произнесенная кем-то в седьмом часу утра, была такова:
– И тем не менее Толстой прав!
Вероятно, в те годы еще очень был силен, так сказать, русский психологизм, который подразумевает не только смесь непрактичности с романтичностью, но и способность духа существовать неестественно протяженно во времени, когда и Аввакум Петров тебе современник, и реформы Александра II Освободителя – злоба дня. Где коренятся истоки этого психологизма, вывести затруднительно, может быть, действительно, климат виноват, но еще мудренее определить, какая такая инфекция поразила его в новейшие времена.
Имея в виду именно эту загадку, я взял в руки перо, обмакнул его в чернильницу и принялся за нижеследующее письмо:
«Дорогая Анна Федоровна! Как видно, в пору Вашей молодости человек, принадлежавший к высшему обществу, уже был несколько хамоват. Это видно из вашего сообщения от 4 сентября 1856 года о приеме у английского посла лорда Гренвилла, к которому народу затесалось персон на пятьдесят больше, чем было приглашено. К буфетной стойке, как Вы пишете, было не протолкнуться, половине гостей не досталось ужина, и эта половина вознегодовала на Англию много энергичнее, чем по следам поражения в Крымской кампании, которая только что отошла.
При всем том Ваши современники куда предпочтительнее моих. Люди XIX столетия, конечно, ели окрошку со льдом и поди тискали зазевавшихся девиц (простите великодушно за эту вольность), но все же они по большей части витали в эмпиреях, их живо волновали балканские дела, изыскания Мечникова, очередная эскапада со стороны графа Толстого, они мечтали о всеобщем начальном образовании и с риском для здоровья пропагандировали крестьян. А моих современников, вообразите, Анна Федоровна, ничего не волнует, ну разве что зазевавшиеся девицы, и если они мечтают, то о бесплатном пиве и дополнительном выходном.
Таким образом, русских больше нет, коли мы с Вами условились, что русские – это мы. По всем вероятиям, у нас потому нарушилась преемственность поколений, что выдохлась наша народность, понимаемая как единство пристрастий и идеалов, что народ-то просто устал тащить эту тяжкую ношу через века. Так бывает, когда человек годами копит в себе утомление, а потом у него вдруг открывается вегетососудистая дистония, и ему становится настолько ни до чего, что тошно бывает взять в руки даже расписание поездов.
И то сказать: четыреста лет, со времен Алексея Михайловича Тишайшего, русский человек только и делал, что мечтал, мыслил, стремился и сочинял. Европа занималась накоплением первоначального капитала, разворачивала фабричное производство, а у нас то
Отсюда – новый тип нашего соотечественника, сильно приближенный к общеевропейскому образцу. В усредненном варианте это будет такой оболтус, неначитанный, узко образованный (например, в области страхования рисков), расчетливый, энергичный, туповатый, жуликоватый, большой любитель футбола,[6] пива и адаптированного кино.[7] На Западе этот человеческий тип возвысился лет сто пятьдесят тому назад, после того, как отвоевалась Парижская коммуна, и вследствие падения русскости стало ясно, что он-то и есть человек будущего, которому принадлежит остаток исторического пути. Ну сколько можно, действительно, без толку ратоборствовать и стремиться, донкихотствовать и чаять приближения «золотого века», когда вот оно, счастье: мошна, семья, физическое здоровье – то есть «золотой век» во всей его удручающей простоте.
Коли так, нужно ждать второго пришествия, но не в смысле конца света, а как бы промежуточного, нацеленного на приведение новых возможностей человека в соответствие с извечной сущностью Божества. Ведь это уж так повелось, что стоит роду людскому так или иначе переродиться, как Создатель нам