— Ты еще вспомни про восстание декабристов, — парировали депутаты. — Ишь до чего забурел человек: ему власть преподносят, а он кобенится!
Брусникин не нашелся, что на это депутации возразить, и прибегнул к резонам иного плана.
— Дурни! — сказал он всемирным высвобожденцам. — Ведь я же роман пишу, а вы меня отвлекаете. Я, может быть, сочиняю эпохальное произведение, а вы меня сбиваете на чуждую политическую стезю!..
— Очнись, отец! — стояла депутация на своем. — В городе власти нет; смели мы, к чертовой матери, эксплуататорскую власть, народ, можно сказать, в смущении, опасаемся беспорядков, а ты нам плетешь про эпохальное произведение!..
Брусникин на это:
— И слушать ничего не хочу!
Тогда вперед вышел тот самый высвобожденец, который зарубил Задумчивого Кавалера.
— На мне, братцы, кровь, — со слезой в голосе сказал он, — я уже ничего не боюсь и поэтому буду говорить как перед лицом господа бога. Если этот чертов сочинитель не примет власть, то я и его окончу! А то какую моду взяли — гнушаться пожеланиями революционных масс!..
Эти слова, в которых сквозило некое первобытно-свирепое чувство, заставили Брусникина спуститься на землю и согласиться на компромисс.
— Хорошо! — согласился он. — Но какая ваша политическая программа?
— Всемирное высвобождение! — был ответ.
— От чего?
— От всего!
— Тогда я согласен, — сказал Брусникин. — Так и быть, принимаю власть, но при одном условии: я принимаю ее затем, чтобы в соответствии с заветами великих теоретиков анархизма покончить с властью, как таковой. Это у меня теперь такая идеологическая платформа; к цыгано-синдикалистам я, прямо скажу, охладел и теперь исповедую анархизм на базе полной свободы личности от оков капитала, большевизма, законности, традиции и морали.
На том и порешили: Брусникин берет бразды градоправления в свои руки, потом уничтожает власть, как таковую, и в результате в Глупове наступает полное социальное благоденствие.
Но как-то так получилось, что с властью Брусникин довольно долго не расставался. То ему пришлось унимать кровавую междоусобицу, в которую впали Большая и Дворянская улицы, то организовывать курсы принудительного обучения Армии эсперанто на случай движения в глубь Европы, то разгонять шествие голых гимназисток с транспарантами «Да здравствует комиссар Зубкова!» и «Долой стыд!», то выявлять притаившихся марксистов, монархистов, думцев, капиталистов на предмет искоренения всякой смуты, — одним словом, у Брусникина все не получалось расстаться с властью. Как и следовало ожидать, кончилось это тем, что он выдумал себе оригинальный костюм, возвышающий его над прочими высвобожденцами, который включал голубые сапоги и шляпу с большим плюмажем, потом в приказном порядке начал публикацию своего романа в «Истинном патриоте» и, наконец, потребовал для себя звания генералиссимуса практического анархизма. Между тем на словах он вот-вот собирался расстаться с властью, и такое несоответствие слова и дела было настолько раздражительно-очевидно, что в Глупов прибыл из своего поместья заслуженный террорист Содомский. Прослышав об этом, Брусникин ночью бежал из города и вскоре эмигрировал за границу. Высвобожденцы было призвали к власти одного бывшего городового, но он тут же провозгласил себя цесаревичем Алексеем, и его пришлось немедленно отравить.
Под занавес дооктябрьского периода уместно сделать кое-какие выводы. Итак, самый беглый обзор жизни города Глупова за последнюю сотню лет показывает, что эту жизнь, по крайней мере, культурной не назовешь: то здесь ни с того ни с сего ополчаются на цыгано-синдикалистов, то объявляют гонение на предметы женского туалета, то вешают детей фактически за литературные убеждения, то строят никому не нужную каланчу — да чего уж тут толковать, всего, как говорится, не перечислишь. Но вот в чем вопрос: действительно ли глуповцы просто-напросто оголтелые дураки, раз у них в городе издревле совершался бесконечный карнавал разных чудачеств и безобразий? Конечно же дураки… Только есть подозрение, что дурость их — это не что-то изначальное и объективное, как материя, а исключительно продукт взаимодействия с администрацией, некое вещество, которое выпадает в осадок в результате реакции глуповцев с глуповскими властями. Ведь у нас дураков точно не больше, чем, предположим, во Франции, и дело вовсе не в том, что у них дуракам воли такой не дают… хотя нет, дело именно в том, что у них дуракам воли такой не дают, потому что всякая культурная власть существует еще и на тот предмет, чтобы окорачивать дураков, а у нас наоборот — чтобы им всячески потакать. Эта халатная политика, видимо, объясняется восточной леностью и бесшабашностью нашей администрации, ибо проще простого сделать ставку на дурака, который, конечно, пороха не выдумает, но зато ни одного поползновения не допустит. В частности, по этой причине в Глупове всегда бытовало фундаментальное взаимонепонимание между властями предержащими и народом; цели у них частенько могли быть общие, но непосредственные интересы не совпадали практически никогда, и поэтому неудивительно, что в результате такой реакции в осадок выпадали обоюдодурацкие настроения. С одной стороны, глуповцы, беззащитные и доверчивые, как дети, да еще крепко напуганные монголо-татарскими приемами управления, с тоски уходили во всякие пустяковые интересы и на худой конец могли в отместку тоже что-нибудь монголо-татарское отчудить, а власти предержащие, со своей стороны, бессовестно пользовались этой слабостью и мудрствовали над городом, как хотели.
Шесть комиссаров
Армия всемирного высвобождения безобразничала в Глупове до ранней весны 1919 года, а потом ей пришел конец: из губернии нагрянули части особого назначения и разгромили высвобожденцев, правда, порубав под горячую руку кое-кого из мирных глуповских обывателей, не в добрый час вышедших со двора. В течение двадцати четырех часов чоновцы выявили всех монархистов, думцев и капиталистов, за которыми высвобожденцы с переменным успехом охотились около полугода, — ребята из комендантского взвода загнали всю остатнюю контру в овраг, лежащий сразу за выгоном, и перестреляли из пулемета. Они были ребята простые и дельные и с классовым врагом антимоний не разводили.
В качестве властей предержащих сразу за чоновцами прибыли в Глупов шесть единомышленников покойного Стрункина, шесть комиссаров, которые составили ревсовет. Народ это был искренний, энергичный, но неподготовленный; наиболее подготовленные по причине гражданской войны к этому времени лежали уже в земле, и преемники их особыми политическими талантами не блистали.
Первая попытка коллегиального градоправления, надо заметить, дала трещинку изначально, так как верховодила в ревсовете все одно фигура наиболее одаренная в политическом отношении, а именно Николай Емельянович Беркут, мужчина уже в годах; вероятно, комиссар Беркут потому выдвинулся на первые роли, что в нем выгодно совместились качества практически на все случаи жизни: он был и рохля и педант, и филантроп и пламенный судия, и строптивец и демократ; то есть когда ему это было выгодно, в нем просыпался рохля, а если политическая ситуация требовала того — пламенный судия.
Строительство нового образа жизни, начатое еще Стрункиным, шесть комиссаров продолжили на свой оригинальный манер — фигурально выражаясь, они не стены начали возводить, опираясь на фундамент стрункинских преобразований, а первым делом взялись за парадный подъезд и разного рода орнаментацию. Второй комиссар, например, основательно перекроил глуповскую топонимику, и в городе, между прочим, появилась площадь имени товарища Стрункина — бывшая Соборная, проспект Стрункина — бывшая Дворянская, улица Стрункина — бывшая Большая и даже Стрункинский тупик, который прозывался до революции Козьим спуском. Третий комиссар ревизовал гимназию, нашел, что в ней учат черт-те знает чему, и распорядился отныне преподавать только политическую экономию и историю революций. Четвертый комиссар отменил воскресенье, как день, имеющий религиозную подоплеку, и перенес выходной на вторник. Пятый комиссар запретил новогодние елки, обручальные кольца, поминальные блины, портсигары, пенсне, гарусные люстры и вышивки под стеклом. Шестой комиссар целиком посвятил себя атеистической