тысячи человек, подозрительных с политической точки зрения, начав с городских священников; Конвент поручил некому Колло д’Эрбуа разрушить Лион до основания, поскольку в нем производили предметы роскоши, что не было исполнено по причине каких-то чисто технических неувязок; в том же девяносто третьем году по Парижу целую неделю, как знамя, носили на шесте засушенную голову комиссара Шалье, казненного жирондистами; деревня Бедуине в 433 крестьянских двора была сожжена за то, что какие-то шалопаи срубили «дерево свободы», обязательное для каждого селения как символ преданности Конвенту. И главное, казни, казни, казни, разросшиеся до таких масштабов, что незадолго до 9 термидора в Париже гильотинировали до сотни человек в день. И после этого французский обыватель имеет наглость ужасаться революционным катаклизмам, то есть повальному братоубийству, обуявшему многострадальную нашу Русь?! Нет, господа хорошие, «La charette de Robespierre» se n’est pas l’envention russe [53].
Но самое страшное, — возвращаясь к предмету нашего разговора, — может быть как раз то, что кровавые глупости не могли иметь никакого конструктивно-исторического значения, ибо путь французской революции был тернистый путь от монархии к монархии, недаром Робеспьер в своей речи от 21 мессидора 1793 года сознался в том, что он строил одно, а построил совсем другое…»
Второй документ есть своего рода трактат, вероятно беспрецедентный в истории человеческой мысли, так как он весь умещается на оборотной стороне докладной записки о случае антропофагии в бараке одиннадцатого отряда. Эта вещь тоже не очень внятная, потому что исполнена так называемым бисерным почерком, а также потому что писалась или второпях, или при недостаточном освещении, или исподтишка. Вот этот трактат от первого до последнего слова:
«Характернейшая особенность истории города Глупова, как, впрочем, и всей российской истории, заключается в том, что народу как-то настойчиво, роковым образом не везло с вождями. Неоспоримо, что в этом смысле и прочие нации настрадались — и французы претерпели от своего монарха Варфоломеевскую ночь, и испанцы намучились с сумасшедшими королями, и англичанам Кромвель дал прикурить, но все же это были скорее эпизоды, чем правило, а не сплошное административное горе, как в нашей глуповской забубённой стороне. Почему это так — вопрос обширный, а главное, опасный для изучения, так как он может накликать самые непрезентабельные ответы.
По существу дела этот фундаментальный вопрос распадается на два, так сказать, подвопроса: 1) почему Глуповом испокон веков командовали в той или иной мере невежи и дураки и 2) почему глуповцы мирились с тем, что ими командуют в той или иной мере невежи и дураки, а то даже и вели себя таким неподобающим образом, что никто другой ими руководить бы и не посмел.
Ответ на первый подвопрос будет следующий: структура глуповской жизни такова, что административных высот тут могут достигать только головотяпы. Почему именно они?.. Да потому что такая у нас жизненная структура — толковый и порядочный человек сторонится власти, потому что отправление ее неизбежно сопряжено с копеечным пряником и кнутом, потому что совестливый наш народ пуглив в политическом отношении, то есть у него не укладывается в голове, как это можно принять на себя обязанности природы; как же тут не засесть на эльбрусах власти невежам и дуракам?!
Встречный или, если угодно, производный вопрос: а может быть, все-таки есть в среднем глуповце что-то такое, что с ним никто, кроме головотяпа, не совладает? Ответ: есть. Например, полное небрежение административными играми, которыми головотяпы подменяют истинное правление, именно как бы отсутствие такового. Ведь интересы государства и интересы народа у нас не совпадали практически никогда, за исключением оборонительных ситуаций, а просто государство подгоняло жизнь под свои академические идеи, и поэтому будни народоуправства — это, по существу, обычно игра в казаки-разбойники; иной раз глуповец способен и подыграть властям предержащим, но он отлично соображает, чье мясо собака съела, и оттого озорничает напропалую. Понятное дело, властители по этой причине понимали народ за круглого дурака, но они того не могли понять, что дураком народ становится только при соприкосновении со властями. И даже не дураком, а так, блаженным в своем роде: ему пообещают лучезарное завтра, он и верит в него до последней возможности. Наконец, есть в среднем глуповце не только нечто такое, отчего им ужасно хочется управлять, но и нечто такое, отчего над ним хочется измываться; это второе «нечто» — исполинская покладистость, мудрое спокойствие духа перед лицом стихии: идиот у него в градоправителях — очень хорошо; семь шкур с него спускают — ничего, стерпим. Единственно, средний глуповец слишком близко к сердцу принимает всякое руководительное слово, что в общем немудрено, так как от этого слова напрямую зависит его судьбина; вот, скажем, жителю какого-нибудь Сан-Диего глубоко плевать, что там обронил президент на пресс-конференции в Белом доме, и швейцарцу, извините за выражение, до лампочки, выдумает его начальство еще один кантон или заключит военный союз с готтентотами, потому что у них своя жизнь, потому что они сами себе государство, а у нас только скажи с трибуны какое-нибудь едкое руководительное слово, хоть о закладке всесоюзной здравницы на Ямале, как сразу у миллионов сердца затрепещут в едином ритме. Это, между прочим, потому, что при всех сложностях, взаимонепонимании и размолвках у нас между народом и начальством сложились романтические отношения. Наверное, между мэром Бирмингема и его населением отношения самые практические, а то и вообще никаких, и, наверное, отродясь между ними так называемого чувства не возникало, и никаких иллюзий бирмингемцы не питали в отношении властей предержащих, отлично понимая, что искони, с одной стороны, имеет место пролетариат, а с другой стороны, паразитариат. А у нас от самого Гостомысла между теми и другими образовалось загадочно-трепетное чувство, и поэтому у нас что ни градоначальник, то адюльтер, да еще со сценами, тяжелыми объяснениями, взаимными изменами и тем вообще идеалистическим видением, без которого немыслимы никакие романтические отношения. И это при том, что власть в наших условиях есть всегда единоначалие, самовластие, а русский человек единолично править в принципе не в состоянии, он кобенится, а не правит, потому что он презирает в своих подданных то же, что и в себе.
Есть у среднего глуповца еще одно вредное свойство, отягощающее его отношения со властями; сам по себе он, может быть, душа-человек, он для тебя последнюю рубашку, что называется, снимет, ну разве только женой не поделится, потому что это уже будет слишком, но стоит составить из глуповцев что-нибудь коллективное — торжественное собрание, производственную бригаду, просто толпу, — так сразу такая выйдет гадость, что плюнешь и отойдешь. Словом, иногда и поймешь шумеро-аккадские приемы глуповских администраторов, посочувствовать не посочувствуешь, а понять поймешь.
Теперь приспела пора предложить ответ и на второй под-вопрос — почему глуповцы мирились с тем, что ими командуют в той или иной мере невежи и дураки: потому что на самом-то деле никто никогда глуповцами не командовал, это только градоначальникам воображалось, будто они командуют, а в действительности они лишь в той или иной степени мешали нормально жить. Оттого глуповцы и отличались мудрым спокойствием перед лицом стихии, оттого и озорничали, и пренебрегали административными играми, и вступали с властями в романтические отношения. То есть народная жизнь настолько богата и глубока, что власть для нее то же самое, что закон Бойля—Мариотта для Антарктиды. А самое главное — это то, что наш человек от бога устроен таким образом, что он совершенно способен к самоустроению, к самостоятельной организации жизни, и поэтому для него неуправление есть самое лучшее управление — ведь, скажем для иллюстрации, не администраторы за него хлеб растили и народ кормили и не правительство отстояло страну в Смутные времена. Вообще вся отечественная история есть история народной борьбы за безвластье в строго государственном смысле этого слова — не мытьем, так катаньем, — не зря нас не привечали все правители, от князя Рюрика до председателя Беляева, то есть все те властолюбивые оболтусы, которые не знали, к чему себя приспособить. Словом, излишне и вредно нами управлять, как излишне и вредно управлять летом. Или не мы с вами в семнадцатом году первыми покусились на государственность — в том- то вся и штука, что мы-то и покусились».
Город Глупов в последние десять лет