одаренный народ на свете, в смысле превращений как искусства, так и ремесла.
По той простой причине, что русскую девушку ничем так не обворожишь, как широтой мысли и тороватостью на слова, у обеих вдруг заекало сердце и на закате того же дня сестер осенило, что они без памяти влюблены. Это тем менее удивительно, что в молодые годы не много надо, а чаще достаточно какого-нибудь заковыристого словца, вроде «сублимации», или манеры под острым углом вдруг поглядеть на собеседника, чтобы на время сойти с ума. И странное дело: кандидат Мыслев, в свою очередь, тоже почувствовал что-то неладное, будто бы легкий жар, в который иногда бросает человека, если на него внимательно посмотрит милиционер. Скорее всего, ему как-то передалась влюбленность сестер Битюговых, как скарлатина передается, ибо так называемое ответное чувство в большинстве случаев возбуждается от источника, а не возникает само по себе, иначе взаимная страсть представляла бы собой слишком большую тайну, даже мучительную для аналитически настроенного ума. Мыслев подумал-подумал, и пришел к заключению, что влюблен.
Это новое чувство оказалось особенно мучительным потому, что он никак не мог для себя решить, в которую из сестер именно он влюблен. Посмотрит на Верочку — вроде бы она, посмотрит на Лерочку — нет, она… Такое тоже бывает в жизни, хотя и довольно редко, и в этих исключительных случаях брожение чувств порой достигает таких пределов, что невыносимо бывает жить. Путем описать это состояние невозможно, именно за его исключительностью невозможно, однако точно известно, что коллежский советник Яков Столетов умер во цвете лет не по причине какой-то неизлечимой болезни, а оттого, что он был без памяти влюблен в Пушкина и собственную жену.
После уже, в Таллине, где попутчики поселились бок о бок, на пятом этаже блочного дома на улице Вабадузе, их тройственное чувство достигло такой степени интенсивности, что и вправду затруднительно стало жить. Когда вечерами сестры Битюговы и кандидат Мыслев сходились вместе за чашкой чая, то всех троих охватывало какое-то внутреннее электричество, и, чтобы рассеять его, Сергей Иванович заводил по обыкновению монолог:
— Как все нелогично в этом мире, — например, начинал он. – Ну, скажите на милость, почему в метре сто сантиметров, а в часе шестьдесят минут?
Собственно, заводил он эти монологи только на тот предмет, чтобы каждый момент общения был наполнен, чтобы, не дай бог, не образовалась страшная пауза, когда непременно нужно будет сделать глазами: «Я люблю вас, Вера», или: «Я люблю вас, Лера», — и таким образом, нанести одной из сестер удар. Кроме того, произнести эти слова, значило разрешить неразрешимое, вроде вопроса о вечной жизни, прояснить который в состоянии только смерть.
Кстати о смерти: в сознании Сергея Ивановича сестры Битюговы давно слились в одно существо, и, сообразив, что его влюбленность принимает формы близкие к помешательству, он решил бежать, а лучше покончить жизнь самоубийством, выбросившись со своего пятого этажа. Дальше захолустной Португалии бежать было некуда, так как в России стояла тогда зима, и поэтому кандидат Мыслев окончательно решился наложить на себя руки; принять это малодушное решение ему было не тяжело, поскольку свежие правовые идеи его перестали интересовать, в Москве «сгорела» принадлежавшая ему посредническая контора, да и отец, служивший в НКВД, застрелился во время оно, когда ему стали являться привидения осужденных по делу о диверсии на молокозаводе имени 10-летия Октября. В ближайший понедельник, около полудни, кандидат Мыслев надел выходной пиджак, настежь открыл окошко, постелил газету, чтобы не наследить, и прежде, чем ступить на нее ногой, увидел мельком крупное сообщение: маленькая беззащитная Абхазия подверглась агрессии со стороны воинственного соседа, то есть наконец началась очистительная война.
На душе у кандидата Мыслева сразу сделалось весело и светло. «Вот ведь как мило! – подумал он. – Наконец-то выпадает возможность послужить настоящему делу, познать сладость риска и завести множество интересных знакомств, потому что под знаменем свободы наверняка соберется масса отчаянных, незанятых мужиков». И ему пришло в голову, что эта война затеялась исключительно для того, чтобы кандидат юридических наук Сергей Иванович Мыслев, отложив суицидные намерения, отправился бы на Кавказ искать славы на поле брани, а тем временем любовный треугольник рассосался бы сам собой. Он тотчас отправился к сестрам Битюговым, застал их за вторым завтраком и объявил, что личное счастье не может идти ни в какое сравнение с долгом благородного человека и что давно пора показать миру, как русские интернационалисты умеют сражаться и умирать. Сестры были неприятно удивлены, причем Вера всплакнула, а Лера сделала симпатические глаза.
На другой день кандидат Мыслев собрал чемоданы и улетел. Воевал он недолго, недели две, но прижился в Батуми и год спустя умер от дизентерии, напившись сырой воды. В год его смерти Вера Битюгова вышла замуж за биржевого маклера Стрепетова, а Лера — за какого-то бандита из Зеленограда, который, правда, вскоре спился с круга, но зато оставил ей порядочный капитал.
Вот таким примерно манером был бы реализован последний тургеневский сюжет, если просчитать его в правилах новой литературы; может быть, это и не решение темы, или решение совсем другой темы, и тем не менее нам очевидно то, что словесность привыкла скромными средствами и на самом малом пространстве решать значительные художественные задачи, причем она и вопросы ставит корректней, и целит куда верней.
Возьмем, к примеру, тему «молодежь и революция», которая в наше время настраивает писателя отнюдь не на эпический лад, а на едкий и горестный анекдот. Тургеневу эта тема стоила многих лет жизни и сил души, а Бабель разделался с ней трехстраничным рассказом «Соль». К примеру, опираясь на сюжет «Толстого и тонкого», Тургенев сочинил бы целую обличительную повесть, с описаниями природы, дотошными портретами, со «здраствуйте — до свидания», «как поживаете? — ничего», а у Чехова из «Нови» вышел бы именно анекдот. Это, конечно, не означает, что Чехов был талантливее Тургенева, это как раз означает то, что литература не стоит на месте, что она, как знание, как наука, идет вперед.
Отсюда, между прочим, и путаница на нашем литературном олимпе: в пушкинскую эпоху первым русским прозаиком считался Марлинский, а поэтом — Бенедиктов, Достоевский вкусил земной славы за год до своей смерти, Чехова при жизни вовсе не знали в Европе, Тургенев же был вознесен и обласкан общественным мнением дома и за рубежом еще со времён «Параши», хотя его популярность скорее всего объяснялась тем, что он был общедоступен, потрафлял демократическим настроениям молодежи и отсидел месяц за непоказанный некролог.
Если дело и дальше так пойдет, то есть если литература и впредь будет двигаться по направлению к абсолюту, то, видимо, со временем читать Тургенева перестанут, как давно уже не читают Боборыкина и Потапенко, как уже столетие детей учат грамоте не по Псалтыри, а чуть ли не по ушаковскому словарю. Разве что сочинения Ивана Сергеевича останутся в употреблении как анестезирующее средство, старинное и проверенное, вроде валерьяновых капель; допустим, на дворе дождь со снегом, по радио рассказывают о сосредоточении литовских дивизий у границ с Россией, из провизии остались одни макароны, постреливают за углом, но возьмешь в руки томик Тургенева, откроешь его, а там: «солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен; птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда…» — и сразу почувствуешь, что еще, в общем-то, можно жить.
Или наоборот: как раз Тургенева-то и будут читать в грядущих поколениях россиян — это в зависимости от международного положения, успехов научно-технического прогресса, криминальной обстановки и урожайности зерновых. А еще, может быть, потому, что литература будет, предположительно, развиваться в обратном направлении, от химии к алхимии, от тайны сформулированной к формуле, равной тайне, от господина, нечаянно утопившего лепажевское ружье, к феномену Башмачкина, как знаку исторического пути.
Ведь если дело и дальше так пойдет, то со временем литература слишком замкнется на себе, приобретет резко цеховое значение, станет доступной узкому кругу лиц, одним словом, разделит судьбу