взгляды. Мы оба хотим счастья своему сыну. Мы только расходимся в методах. Безопасность, о которой ты мечтаешь для него, носит временный характер, эта безопасность зависит только от милости капиталистов, которые управляют страной А я предлагаю… мы сражаемся за всеобщую и постоянную безопасность, безопасность, на которую не могут посягнуть единицы из правящего класса. Ты понимаешь?
– Ты должен с этим кончать, – сказала Энн упрямо. – Тебе надо с этим кончать.
– А если я не могу?
– Если ты не пообещаешь мне, что выйдешь из партии… – Энн остановилась, чтобы облечь свою мысль в слова. – Тогда я уеду с ребенком в Англию, а не в Америку.
Они оба испугались того, что она сейчас сказала, но Энн продолжала тихо, едва не плача:
– Я знаю, что, если ты дашь обещание, ты его сдержишь. Я тебе верю. – И в первый раз за всю их совместную жизнь Гордон разозлился на нее, ибо он понимал, что ее доверие оправданно: он никогда ей не лгал, никогда не нарушал данных им обещаний. Даже личную жизнь он подчинил своей новоанглийской совестливости. А теперь вот она использует его честность, чтобы поймать его в ловушку.
– То есть, проще говоря, – произнес Гордон раздумчиво, – если я не дам тебе обещания выйти из компартии, ты заберешь сына и уедешь в Англию. Ты меня бросишь. – В его голосе не было ни страдания, ни злобы. – А если я дам тебе такое обещание, ты поедешь со мной в Штаты.
Энн кивнула.
– Знаешь, а ведь это нечестно, – сказал Гордон, и теперь он не смог скрыть душевную боль.
Он подошел к стулу и опустился на него. Спокойно и хладнокровно он перебирал в уме все сказанное ими обоими. Он знал, что Энн сделает именно то, что только что пообещала сделать. Он знал, что не сможет выйти из партии и что если он даже выйдет из партии, то возненавидит жену; но он также знал, что не сможет отказаться от нее и ребенка, то есть, может быть, от нее и сможет, но не от ребенка.
– Я обещаю, – сказал он.
Он знал, что лжет. И, когда она со слезами облегчения на глазах подошла к нему, опустилась на колени, уткнулась ему головой в живот, он ощутил жалость и сострадание к ней и еще ужас от того, что он сделал. Ибо он живо представил себе все дальнейшее. В Америке она рано или поздно узнает, что он обманул ее, но, узнав об этом, она не покинет его, не имея ни денег, ни достаточной решимости уехать в Англию. Их привязанность друг к другу не ослабеет. Но теперь их жизнь будет замешена на ненависти, недоверии и презрении.
И до гробовой доски они будут ссориться, ссориться… Но он ничего не мог поделать. Он гладил ее длинные тяжелые волосы, которые, как и ее крепкое крестьянское тело, его всегда восхищали.
Он поднял ее широкоскулое, почти славянское лицо и поцеловал заплаканные глаза.
И подумал, что ничего не может поделать, и поцелуй, запечатленный на ее щеке, больно кольнул его в самое сердце.
Глава 15
В сумерках руины Нюрнберга были исполнены покойного величия, и казалось, что разрушение постигло город давным-давно в результате какого-то стихийного бедствия – пожара, землетрясения, наводнения, многолетних дождей и засухи, и сохранившиеся кварталы высились смолисто-черными истуканами, словно сама земля кровоточила, и спекшаяся лава образовала огромные курганы- могильники.
Лео ехал мимо развалин и впервые ощутил радость при виде такого запустения. В пригороде он остановился у небольшого побеленного дома, ничем не отличающегося от соседних. Он надеялся, что профессор уже собрался: ему не терпелось скорее покинуть Нюрнберг и убежать подальше от судебного процесса. Он дал свидетельские показания, ничего не утаивая, изложив известные ему факты и улики против охранников и «стариков» лагеря. Он встретился со многими знакомыми, с которыми сидел в Бухенвальде, и разделил с ними мрачное удовлетворение по поводу этого долгожданного акта отмщения. Но, странное дело, ему было не по себе от этих встреч с бывшими товарищами, словно они оказались не жертвами, а участниками какого-то постыдного действа, в котором они все были в равной мере повинны. Он попытался как-то объяснить это ощущение самому себе и понял, что просто не хотел общаться с людьми, которые помнили и разделяли с ним тогда все унижения, ужас и безнадежность жизни. Любое знакомое лицо, вызывавшее какие-то воспоминания, снова возвращало к жизни то далекое, о котором он старался забыть. Он нажал на клаксон, и сигнал джипа прорезал вечернюю тишину.
И почти сразу же он увидел худую тщедушную фигурку профессора, отделившуюся от дома и заспешившую по тропинке к джипу. Для профессора это приятная неожиданность, мрачно подумал Лео, и постарался держаться с ним повежливее.
– Как прошел ваш визит к сыну? Удачно? – спросил он.
– Да-да, очень удачно, – ответил профессор.
Он произнес эти слова вежливо, но апатично. Выглядел он плохо, под глазами темнели глубокие, круги, кожа серая, в губах ни кровинки.
Лео ехал медленно, и легкий ветерок приятно освежал лицо. Они могли пока разговаривать – потом, когда он прибавит скорость, на колючем ветру они уже не смогут произнести ни слова. Правой рукой он достал из кармана рубашки пачку сигарет, левой крепко держал баранку. Он предложил сигарету профессору. Профессор чиркнул спичкой, спрятал ее в ладони и наклонился, чтобы дать Лео прикурить, потом прикурил сам. После нескольких затяжек Лео сказал:
– Я знаю про вашего сына, один мой знакомый давал против него показания в прошлом месяце.
Он заметил, что рука профессора дрогнула, когда он подносил сигарету ко рту. Но старик ничего не сказал.
Лео заметил:
– Если бы я раньше это знал, я бы не привез вас сюда. – И тут же удивился, зачем же он везет обратно этого человека в Бремен.
Профессор, прислонившись к двери джипа, сказал с нервным возбуждением:
– Я и не хотел, чтобы вы мне помогали. Я знал, что так нельзя. Но герр Миддлтон уверил меня, что он вам все объяснил и вы согласились.
– Когда казнят вашего сына? – с жестоким злорадством спросил Лео и сразу же устыдился своих слов.
– Через несколько недель, – ответил профессор. Он выронил сигарету и нервно сцепил ладони. – Это было мое последнее свидание. – Он сидел и ждал слов соболезнования, надеясь, что Лео ничего не будет больше спрашивать. Лео молчал. Они ехали по широкому полю, над которым висел запах свежей травы и распустившихся листьев, не подернутых еще дорожной пылью. Джип еле тащился по дороге.
Лео, повернув голову, посмотрел на старика:
– Вашему сыну приговор вынес германский суд, его осудили за убийство немца, а не за преступления, которые он совершил как охранник в лагере. Это, право же, смешно. Вы никогда не сможете обвинить проклятых евреев 'в том, что они убили вашего сына. И ненависть никогда не станет вашим утешением. Какая жалость!
Профессор опустил голову и смотрел на свои руки.
– У меня и в мыслях не было ничего подобного, – тихо сказал он. – Поверьте, я же культурный человек.
– Ваш сын заслуживает смерти, – продолжал Лео. – Он чудовище. Если когда-либо человек заслуживал того, чтобы его лишили жизни, то ваш сын этого заслуживает. Вы знаете, что он творил?
Он уродливое порождение природы, без него мир станет лучше. Я говорю это с чистым сердцем. Вы знаете, что он творил? – Ненависть, звенящая в его голосе, клокотала у него в душе, и он не смог продолжать. Он повернулся к профессору и стал ждать ответа.
Но профессор не сказал ни слова. Он уронил лицо в ладони, словно пытался спрятаться от невыносимого бремени. Его трясло. Ни звука не вырвалось у него из груди, но все его маленькое тело раскачивалось взад-вперед, словно внутри его работал крошечный моторчик.