комнату, свыкались с обличием предметов; проникались цветом обоев. Расстановка и форма мебели говорили о положениях тела, о позах, отмечали границы ходьбы, направление шагов, берега привычных движений. На этажерке стояли голубая фарфоровая пепельница и ваза из матового стекла с выпуклым изображением цветка; и лиловатый, надувшийся стебель цветка напоминал жилку на виске.
Мало-помалу общество обретало душу отставного машиниста. У всего общества была душа старого машиниста, который сидит у окна, вытряхает трубку над голубой пепельницей, глядит на картинку календаря, или на букет искусственных роз, наполовину потонувший в матовой вазе, или на свежую позолоту рамки. Хотя людей было несколько, каждый ощущал одиночество. Все разом чувствовали себя одиноко. Хотелось сплотиться, сузиться, съежиться, чтобы быть под рост комнате.
Опять посмотрели на мертвого. Под этими взглядами он казался пустым. Теперь его недвижное тело могло не больше, чем шкаф или кресло.
Возвысили голос, словно говорили вместо мертвого:
— Он умер тихо.
— Здесь неплохо жилось. Жаль уходить отсюда!
— Тяжело умирать одному!
— Он хорошо здесь устроился. Светло, уютно. Он смотрел за порядком. Никто не приходил и не пачкал.
— Он редко выходил из дому.
— По воскресеньям он ездил на кладбище.
— Да, он был вдов.
— Он любил свою жену; жалел; он плакал, когда говорил о ней.
— По нем некому будет плакать.
Общество все больше и больше походило на человека, который был живым под этим потолком, среди этой мебели. Воскресали те же мысли, те же слова, даже тот же растянутый звук отдельных слогов. Но общество скоро умерло.
Весь дом стал другой. Еще вчера он не существовал. Семьи жили порознь и бранили хозяина за то, что стены слишком тонкие. Вечером, когда семья беседовала за столом и слышала голоса соседней семьи, она замолкала, сердясь: «Это невозможно! Живешь не дома. Стены из папье-маше». Потом принимались говорить тише.
На лестнице люди встречались, произнося «Извините!», иной раз «Здравствуйте!», а иной раз опуская глаза, чтобы избежать общей мысли. Это была спираль холодного воздуха, издававшая гул морской раковины.
Теперь дом бродил. Из тела Годара, с последним вздохом, вылетела сила, которая была нужна дому.
Встречаясь на лестнице, люди стали раскланиваться. Две женщины даже остановились, прервав свое встречное движение, как если бы то, что должно было перейти от одной к другой, было настолько сильно, что ему мало было простого жеста.
Женщины беседовали, соединив взгляды, слегка заглушенным голосом, чтобы показать, что они вдвоем — нечто внутреннее, тайное, замкнутое:
— Так вы знаете? Бедный…
— Вы не можете себе представить, как это мне было тяжело. Он умер один.
— Один! Как собака.
— Это не называется умереть.
— Помилуйте! Это называется околеть.
Люди кучками задерживались на площадках. С тайной радостью ухватывались за эту смерть. Маленькие сборища многословно жалели Годара.
Хозяйка, отправляясь за покупками, столкнулась с соседкой, выходившей с той же целью. Третья спускалась с верхнего этажа. Соединение произошло:
— Вот уж я была поражена, когда мне утром сказали!
— Бедняга! Умереть неведомо как, ночью.
— У него еще живы родители, вы подумайте!
— Он, по-видимому, не нуждался. Он получал хорошую пенсию.
— Вы не знаете, откуда он родом?
— Из горных мест, кажется.
На звук голосов выходили другие женщины; так как обед у них стоял на плите и они собирались поговорить только минутку, они не брали с собой ключей; но чтобы от сквозняка не захлопнулась дверь, они выдвигали засов наружу, и стальной конец, торча как язык, опирался о наличник, всюду одинаково.
Пока они говорили о старом машинисте, ветер с улицы, через приоткрытые входы, врывался навстречу ветру со двора. Тогда двери настежь отворялись, потом громко хлопали.
Женщины замечали, на миг, угол коридора, красные плитки кухонного пола, кровать в комнате со светлыми обоями.
Так каждая дверь делала как бы прерывистые признания. О соседях узнавалось такое, чего раньше никогда не знали. А у них палисандровая кровать! В кухне нет линолеума. На стене висит распятие с веткой. Так жизнь, прошлое, стремление к счастию, идеал каждой семьи впервые вырывались наружу, становились внешним запахом. Жилища трепетали навстречу друг другу, благодаря мертвому. И все это сливалось на лестнице.
Показался одетый в темное человек, поднимавшийся наверх.
Собравшиеся шепнули:
— Это городской врач!
Господин прошел, приподняв шляпу.
Женщины помолчали минуту. Они думали: «В общем, в таких делах есть хорошая сторона: в дом приходят прилично одетые люди».
Потом, с беспокойством: «Только, должно быть, лестница показалась ему ужасной. Швейцар так плохо ее убирает».
И молчаливое размышление закончилось словами, произнесенными одной из женщин:
— Как, однако, плохо убирают лестницу!
Доктор спустился обратно. Выражение лица с той минуты не изменилось.
— Если вы думаете, что это на них производит впечатление! Они привыкли!
— Они живут трупами!
При виде этого профессионального равнодушия хотелось еще более растрогаться, действительно опечалиться, чтобы показать, что дом дорожит своим покойником, хотя бы другим до него не было дела.
И вот группа женщин пребыла, с той смутной и порывистой душой, которая бывает у церковных толп. Как и те, она мимолетно постигла нечто выше земной судьбы и человеческой власти; как и те, она потрудилась, один миг, чтобы воплотить некоторые мечты человека: о существе, чувствующем себя всем, и о жизни, которой нет конца.
Разговаривая, женщины не переставали думать, что им предстоят покупки и что рано или поздно надо будет идти; они были связаны точно старинной семейной приязнью; для того, чтобы вместе было хорошо, не требовалось ни оживленных речей, ни какой-либо особой причины.
Промолчав, произносили спокойным голосом, без желания возобновить собеседование и только чтобы оправдать его длительность:
— Бедняга! И это называется умереть!
Наконец, они разошлись; на улице они больше обычного были довольны. Им казалось, что в взволнованном доме они почерпнули какую-то силу; они расточат ее, где придется.
Из-за этого переполнения, из-за этого внутреннего напряжения они, казалось, улыбались.
Останавливаясь перед лотками зеленщиков и беря в руку пучок овощей, они, вместо того, чтобы глядеть на землистые стебли, поворачивали головы к незнакомым женщинам, стоявшим рядом, и думали: «В нашем доме сегодня умер один бедняга».