Он: Но должна же быть где-то… правда?

Она: Выжал из себя все-таки. Правда! Ты, наверное, первый раз в жизни это слово произнес. Тебе бы потренироваться еще, а то у тебя с юэльским акцентом получается пыавда. Но если оставить фонетику в стороне, то и прозам, и юэлям лучше вообще это слово оставить в покое. Они привыкли столетиями не то что врать, а настаивать на половине правды, каждый на своей, потом половина превращается в четверть, в одну восьмую и так далее. Поэтому, наверное, мы так хорошо считаем и математика у нас такая прекрасная.

Он: Послушай, а ты всегда всех вот так ебешь, или это на тебя ронтпигиановский семинар так действует?

Она: Смотри как заговорил! Вопрос за вопросом, так ты скоро до аттестата дефективной зрелости дойдешь, в той самой школе для умственно отсталых. Давай поедим где-нибудь.

После ужина они поехали к ней, полночи целовались и ласкали друг друга. Поколебавшись, он решил не выходить из своего более чем годичного воздержания, но под утро все-таки выеб ее. Они долго пили кофе и Зани – так звали девушку – уговорила пойти вместе с ней на семинар Мниана. Это – как выход в математический свет, объясняла она. У Ронтпигиана – сила, лобовая атака, чистый результат. На мниановском семинаре каждый ход выточен из слоновой кости.

Просторная аудитория с высокими окнами и белыми досками на каждой стене была до отказа набита до отвращения одаренными юэльскими мальчиками, толстыми и худыми, бледными и румяными, веселыми и сдержанными, знавшими все на свете спереди назад и сзади наперед. Никогда до того столица Империи не видела такой выставки юэльского интеллектуального превосходства – и не увидит, потому что ее самой очень скоро не будет. Они сидели на полу, и он не выпускал ее руку из своей, боясь, что, раз лишившись ее прикосновения, в мгновение потеряет все – семинар, Мниана, но главное – ее саму. В перерыве изящный, худой Мниан поклонился Зани и, протянув ему руку, сказал: «Здравствуйте, Скела, я прочел в «Итогах» вашу с Сенемом задачку. Очень мило и четко. Буду счастлив вас видеть на нашем семинаре».

После семинара Зани объявила, что решила с ним не встречаться недели три-четыре, чтоб ей было время подумать. «О чем?» – «О том, окажешься ли ты чем-то другим. Знаешь, как в английских детективах начала века: блестящий лорд в цилиндре, играющий па скачках, оказывается известным преступником, которого уже десять лет разыскивает полиция, веселый мойщик окон оказывается незаконным сыном принца Уэльского, солидный дворецкий – лордом и хозяином имения, а собака дворецкого…» – «А с тем, что я есть, у тебя ничего не получится?» «Нет». – «Я подожду», – сказал Скела.

Следующие полгода вознесли Скелу от местного факультетского успеха к общеуниверситетскому триумфу – он чуть ли не на ходу решил задачу, бывшую камнем преткновения для двух поколений физиков и математиков, занимающихся гидродинамикой. За дипломную работу он был удостоен докторской степени и сразу же назначен в Институт механики тяготения. Ему было двадцать два года, и он переживал рецидив болезни незадавания вопросов. Когда он наконец решил навестить мать с ее новым мужем в Южном Заливе и ждал в аэропорту объявления о начале посадки пассажиров, то по радио уведомили, что отлет задерживается. Он не расслышат на сколько, и час пробродил по огромному грязному залу, так и не спросив о времени отлета, и самолет улетел без него. Еще страшнее была другая болезнь – у него развилось непреодолимое отвращение к прозскому языку. Одно дело писать короткие статьи, где три четверти места занимают формулы, но читать стало совершенно невозможно. Он легко и быстро выучил элементарный английский и даже написал на нем две статьи, но читать на нем почему-то не хотелось. Тогда он стал учить юэльский по радио. Молодая страна Юэлек звала к себе своих сыновей и, чтобы облегчить им акклиматизацию, устроила годовой курс разговорного юэльского по радио. Но этот язык ему тоже не понравился.

Говорить, однако, все же приходилось, время от времени, как, например, когда он встретил Зани на ронтпигиановском семинаре. С ней был коренастый, с заросшим лбом и очень большими ушами биоматематик Шакан, и они втроем пошли в кафе. За ужином говорили об Империи, Нольдаре и Рогуде. Империя разваливалась, как огромный дом, который триста лет строили, достраивали, надстраивали, перестраивали – и все это без единого капитального ремонта. Когда дом рухнет, неизвестно, кому будет хуже, – тем, кто полетит вниз вместе с верхними этажами, или обитателям подвалов, которым грозит быть погребенными под обломками. «Я, обыкновенный прозский юэль, хочу определить свое положение в этой ситуации, – рассуждал Шакан, – и не потому, что так уж страшно боюсь разбиться, падая сверху, или быть раздавленным, находясь внизу. Я прежде всего хочу знать, что я сам хочу. Еще три года назад мне могли возразить – и с полным на то основанием, – что индивидуальные пожелания в расчет не принимаются: что с другими будет, то и с тобой, тебя не спросят. Но сейчас я сам спрашиваю: что мне здесь остается хотеть?»

Скела хотел одиночества и темноты. Только чтобы не слушать Шакана, он сказал: «Я живу в этом доме, я не человек Империи». – «Но ты же уедешь отсюда рано или поздно, не оставаться же тебе на пустом месте?» – спросила Зани. «Уеду, наверное. Нет, не знаю».

Ребенком он вечерами бродил между восьмиэтажными корпусами тогда еще только строящегося юго-западного предместья столицы. Строили в стиле, который осыпанные почестями талакановские архитекторы гордо называли «имперский неоклассицизм». Он не думал, а твердо знал, что это навсегда. Будут еще перемены, переходы, переломы, пусть даже и роковые для «задержавшихся» и «переставших ощущать пульс времени» (как тогда говорили), таких, как его отец. Отца, конечно, еще могут убить, а его, Скелу, выдать на растерзание прозским мальчикам. Или наоборот, снова возвысится молодой Воленкам, покровитель отца, и назначит того своим помощником, и ебать он тогда хотел (он уже установил к тому времени значение этого слова) всех прозских мальчиков. Но что бы ни произошло сейчас или потом, плохое или хорошее, с отцом, с ним, с кем угодно, все это было, есть и будет – в Империи. Она – вечна и кончится только вместе с вечностью. Сейчас, отвечая Шакану и Зани, он подумал: а нет ли совпадения конца Империи с прекращением в нем самом этого чувства ее вечности? Вслух он сказал: «Вы – мои ровесники, но вы не были настолько внутри Империи, насколько был я. Поэтому для меня она стала кончаться раньше, чем для вас, то есть когда стало кончаться мое мышление о ней. Я оказался в некотором роде хозяином положения, так что захочу – уеду, не захочу – не уеду». – «Не стыдно тебе пороть такую чушь? – Шакан был на самом деле шокирован. – Ты же математик, в конце концов. Где тогда законы, связывающие бытие или небытие Империи с твоим мышлением?»

Но здесь Скела чувствовал себя в своей тарелке. «В математике есть свои законы, – спокойно сказал он, – у языка есть свои законы, у какого угодно предмета есть свои законы. Но у мышления – о чем бы оно ни мыслило – законов нет и не может быть. Оттого невозможно говорить о причинно-следственной связи мышления с тем, о чем оно мыслит. Но возможно говорить об их совпадении». – «Но ведь это – хаос, – искренне недоумевал Шакан, – ты, Скела, фактор хаоса. Послушай, Зани, надо его показать Нольдару». Он это сказал тоном, каким говорят о тяжелобольном, которого необходимо показать медицинской знаменитости. Нольдар? Скела не мог не знать о нольдаровской диффузии и знаменитой «задаче трех авторов», но Шакан ему уже надоел, и поскольку сегодня остаться с Зани будет вряд ли возможно, то лучше, пожалуй, будет уйти. Тогда Зани заговорила о Рогуде.

Рогуда открыли лет двести назад, а потом – по прихоти меняющихся правителей Империи – то «закрывали», как оторвавшегося от национальной почвы извращенного эстета, то опять открывали как «чудо прозского ренессанса». При всем том он был прозом из прозов. Отпрыск древнейшего княжеского рода, он вследствие какой-то внутрисемейной склоки был вынужден всю жизнь прожить на далеком юго- западе тогда еще не до конца достроенной Империи. Его огромное имение формально находилось вне пределов Великого Покровительствования – так именовалась молодая прозская держава. Не столичный житель и не провинциал, он как поэт и как человек был промежуточным явлением. Так он писал свои сочинения не на прозской, а на юго-западной письменности. Будучи равнодалеким в своей манере письма как от Прозской Академии Словесности, так и от Юго-Западной Коллегии Изящного Слога, он ввел в стих божественно звучавшие ассонансы, неведомые поэтам обеих школ. Но более всего истинный житель безбрежных пограничных просторов проявился в нем, когда он придумал совершенно новый эстетический принцип своей поэзии. Будучи великим объездчиком полудиких коней – этому занятию он посвящал все свое время, остававшееся от занятий любовью и поэзией, – он утверждал, что наивысшее «поэтическое очищение» приносит не воспарение чувств ввысь от объекта желания, а мгновенная, совершаемая в самый

Вы читаете Рассказы и сны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату