экстенсивности и интенсивности побеждает экстенсивность. Побеждает в редукции политической рефлексии к Цезарю Августу Октавиану.
Но когда произошла неприятность и его армия была на три четверти уничтожена в Германии, это изменило не только практическую политику римского - первого в истории - абсолютного государства, но и очень сильно изменило римскую политическую рефлексию.
Но не будем забывать, что в Риме начала I века нашей эры еще жила республиканская политическая культура.
Когда мне говорят об упадке русской политической культуры, я говорю: «Ну остановитесь, остановитесь». Потому что, если мы начнем изучать феноменологию того, что вы находитесь в упадке, то вы увидите, что это не упадок, что это называть упадком можно только с точки зрения такой исторической ретроспективы, которая не выдержит самой элементарной феноменологической критики. И вообще, я - абсолютный антиупадочник.
ВОПРОС: Если я правильно понимаю, то любой предмет может быть предметом политической рефлексии. Можно ли это рассматривать как акт власти - назначение предметов предметами политической рефлексии? По аналогии с тем, что вы сказали про первого, который посылает второго убить третьего.
Знаете, в политических ситуациях, описанных, скажем, Саллюстием или Светонием, в Древнем Риме такого рода политизированное мышление граждан бывало и прямым актом власти. При этом вовсе не во всех случаях абсолютной. Ведь почему интересно рассматривать эти феномены в их абсолюте? Потому что абсолют всегда лучше мистифицируется. Понимаете? Ведь, в конце концов, каждый политический феномен, чтобы реализоваться в действительности, всегда себя мистифицирует. Вы можете говорить попросту - «да врет о себе!». Но я не люблю этого слова. Вообще невозможна реализация в крайних формах ни одного политического феномена без мистификации. Причем бывают такие случаи, когда мистификация становится не выражением политики, а ее основой. Поэтому для того, чтобы изменить политическую ситуацию, это изменение должно начинаться с демистификации политической рефлексии. Я хочу, чтобы вы привыкли к тому, что большинство интересных человеческих вещей начинается не снизу, не с желудка, не с пениса, как воет сейчас интернационал дураков всех стран, который покрепче коммунистического оказался. А большинство радикальных изменений идет от изменения мышления. Причем иногда - микроизменений, флюктуации, а иногда - достаточно сильных трансформаций. Поэтому говорить о каких-то объективных эффектах политической рефлексии и о возможности ее превращения в политическое действие или в представление о ней как о политическом действии можно только с учетом конкретных ситуаций, в которых политическая рефлексия, о которой мы говорим, реализовалась. То есть себя манифестировала.
Только за последние десять лет - исторически ничтожный срок! - в двух только языках, английском и русском, появилось около сорока бессмысленных и всеми принятых политических клише. Например «урегулирование политического кризиса», «достижение взаимопонимания по ряду вопросов» и так далее. Ведь если есть кризис, то его нельзя урегулировать. А взаимопонимание может быть либо полным, либо никаким.
ВОПРОС: Полагаете ли вы возможной вариативность абсолютной политической власти? Если да, то мы можем сказать, что абсолютная власть Запада и абсолютная власть исламского общества - разные?
Во-первых, никакого исламского общества нет, так же как и противопоставленного ему христианского. Если же говорить об исламском государстве, то даже в своем наиболее «теократическом» варианте оно гораздо менее склонно к политическому абсолютизму, чем государство «христианское», также пока не существующее. Я уже много лет назад отбросил географическую политическую мифологию. Потому что оказывается, что гораздо важнее время, а не место. Вы поймите, что вся эта классификация на Запад - Восток, Россию - не Россию была выдумана демагогами начала XIX века. Друзья, мы живем в начале XXI! И количество самостоятельно мыслящих людей во всех «передовых» странах оказалось таким ничтожным, что эта мура собачья звучит до сих пор. Что касается вариативности, то без нее вообще невозможна интерпретация никакого отношения самой абсолютной политической власти к реальному положению вещей. Вариативность есть, но эта вариативность в принципе определяется данной страной, данным этносом и данной религией только в той степени, в какой они уже стали временными вариациями политической рефлексии. Когда мои коллеги-востоковеды заявили, что иранская революция отражает какие-то архаические пласты мышления иранца, которые могут возводиться к шахам первого тысячелетия нашей эры, - это же общая фраза. Я могу сказать: «Друзья, а вот ваше мышление об этом, оно прямо возводится к архаическим процессам, которые русская интеллигенция конца XIX и начала XX века, от Леонтьева до Трубецких и после, считала чем-то феноменально значимым, специфически русским. И которые оказались в конце концов опять-таки в цепи вариаций философской рефлексии лишь одним из звеньев», Но, в конце концов, любые принципиальные различия между странами, между народами, между языками являются признаками неразвитого архаического мышления. Помню, как один замечательный русский ученый - когда я говорю «русский», я всегда имею в виду Россию, вне зависимости от конкретного этноса, в данном случае это был армянин - сказал: «А вот эту мысль можно выразить хорошо только на русском языке». А я не вытерпел, сказал: «А сколько языков ты знаешь? Пробовал ты выразить эту мысль на своем собственном, армянском?». Увы, армянского он не знал. В таких случаях, Мераб покойный ругался и говорил: «Тогда, рыло, выучи латынь и выражай мысль на латыни». Любые высказывания такого рода в конкретных случаях оборачиваются каким-то интеллектуальным бессилием. Физики первыми отказались от этой исторической пошлости, введя ряд важнейших дополнительных понятий, таких как, допустим, сингулярность явления. Но я сейчас не полемизирую, единственная вещь, за которую я воюю, это язык просто, в нашем случае русский. Наша рефлексия прежде всего должна быть обращена на язык, который нам кажется само собой разумеющимся, природно данным. Ни один культурный, хороший язык сам себя не разумеет, над ним надо постоянно работать. Да я сам настолько привык употреблять какие-то слова и выражения, что перестал замечать, что некоторые из них чушь.
Первым человеком, который поднял этот вопрос, был, увы, покойный, Сергей Сергеевич Аверинцев, который говорил: «Меня мой друг, - а этим другом таки оказался недавно умерший другой гениальный человек - Михаил Леонович Гаспаров, спросил, почему такими великолепными в России прозаиками и драматургами и поэтами оказываются инородцы?». Аверинцев говорит: «Почему в России? А возьмите историю французской литературы, историю американской, английской. Потому что инородец имеет то огромное преимущество, что русский (английский, шведский) ему не дан, как свое, поэтому он его волей- неволей начинает вторично интерпретировать, и с самого начала его русский язык может оказаться богаче в результате этой вторичной интерпретации».
Это неисчерпаемая тема, по которой можно было бы прочесть очень интересную лекцию. Потому что на поверхности изведанных нами политических ситуаций, включая нынешнюю, никакие два феномена не оказываются в таком зримом, иногда зримом до парадоксальности отношении, как язык и политика.
Каким образом мальчишка Вампилов, окончив сибирскую бурятскую школу, оказался гениальным русским драматургом, лучшим? То есть если сравнить всеми хвалимого Булгакова с Вампиловым, то Булгаков - это явление культуры, а Вампилов это блестящая драматургия. Почему? Потому что для него русский был новым объектом. А ведь к новому объекту ты подходишь совсем иным образом. Любая новизна объекта тебе дает огромное преимущество. Ну, разумеется, речь идет не о сравнениях, кто лучше, а кто хуже понимал язык. Вы знаете, если бы в сегодняшней Англии культурного англичанина спросили, есть ли в истории английской литературы, поэзии и драматургии хоть один талантливый человек, который не был бы хоть на четверть ирландцем, он скажет, что, конечно, нет.
ВОПРОС: А Конрад?
Конрад - это особый случай, это случай изначально литературного гения, который на самом деле, как он сам говорил, очень много выиграл от того, что был инородцем поляком. Но, понимаете, до сих пор лишь вульгарно рефлексируемая, роль этноса в культуре показывает механизмы такой тонкости, говорить о которых огульно невозможно. Опять же потому, что мы будем иметь дело с вариативностью, не в виде «да» и «нет», а в виде «больше» и «меньше», чуть-чуть влево, чуть-чуть вправо. Вы знаете, это действительно очень и очень интересный момент. Причем момент, находящий свое наиболее четкое отражение в политической рефлексии. Вот каким образом в нее вплетается этнос. А он вплетается не всегда, но когда он вплетается, то становится уже отдельным объектом, который как бы выделяется, анализируется и к