обходиться без их милостей. Сейчас времена изменились. Группа выходцев из низов интеллигенции получила диктаторскую власть, и представителям верхов интеллигенции пришлось к ней приспосабливаться. Голод и Гражданская война с ее жестокостями ужесточали ситуацию.
Вскоре Ходасевич нашел службу, казалось, более соответствующую его опыту и профессиональным навыкам — в издательстве «Всемирная литература», основанном Максимом Горьким. Об этом проекте, который, с одной стороны, как-то обеспечивал существование старой гуманитарной интеллигенции, с другой — соответствовал любимым идеям позитивиста Горького о всеобщем организованном и полупринудительном окультуривании масс, написано много. Формально «Всемирная литература» была частным предприятием (пайщики — сам Горький и издательские работники Александр Тихонов, Зиновий Гржебин и Иван Ладыжников), но контракт, заключенный с Наркомпросом, гарантировал выпуск подготовленных издательством книг за казенный счет. Грандиозность планов соответствовала духу эпохи. Предполагалось заново перевести чуть ли не всю европейскую классику XVIII–XIX веков. На практике за шесть лет из намеченных четырех тысяч (!) томов издали двести, что все равно немало, особенно с учетом «обстоятельств времени». Основная контора «Всемирной литературы» находилась в Петрограде, Ходасевичу же предложили заведовать ее московским отделением.
В связи с этим предложением в октябре 1918-го Ходасевич отправился в Петроград. Город показался ему «мертвым и страшным». Жил он на Большой Монетной, у племянницы Валентины Михайловны, которая переселилась в Северную столицу несколькими годами раньше, выйдя замуж. Дни Ходасевича проходили в обсуждении издательских планов, и не исключено, что это было для него в самом деле интересно. Перед ним наконец забрезжила возможность осмысленной профессиональной работы. Судя по всему, он продал «Всемирной литературе» и три тома собственных переводов, но в авансе ему, как находящемуся на пайке служащему издательства, было отказано.
На заседании коллегии «Всемирной литературы» Ходасевич впервые лично познакомился с Гумилёвым, который пригласил московского поэта к себе в гости — в квартиру на Ивановской улице, дом 26/65. В «Некрополе» этот визит описывается с жесткой иронией:
«Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я подумал — не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленого и неубранного кабинета, сидели мы и беседовали с непомерною важностью. Памятуя, что я москвич, Гумилёв счел нужным предложить мне чаю, но сделал это таким неуверенным голосом (сахару, вероятно, не было), что я отказался и тем, кажется, вывел его из затруднения. <…>
Посидев, сколько следовало для столь натянутого визита, я встал. Когда Гумилёв меня провожал в передней, из боковой двери выскочил тощенький, бледный мальчик, такой же длиннолицый, как Гумилёв, в запачканной косоворотке и в валенках. На голове у него была уланская каска, он размахивал игрушечной сабелькой и что-то кричал. Гумилёв тотчас отослал его — тоном короля, отсылающего дофина к его гувернерам. Чувствовалось, однако, что в сырой и промозглой квартире нет никого, кроме Гумилёва и его сына»[381].
На самом деле в квартире жили еще четыре человека: мать Николая Степановича, его жена и брат с супругой. В ходе разговора Ходасевич с удивлением увидел знакомую ему по Лидино псевдоморскую псевдоматюшкинскую мебель: Гумилёвы жили в квартире уехавших из Петрограда Маковских.
Неприятие Ходасевичем «важности» Гумилёва (напускной, как убедился Владислав Фелицианович при дальнейшем общении, но отнюдь не шуточной) было частью непонимания другого, более глубокого. Ходасевич так никогда и не оценил Гумилёва по достоинству ни как человека, ни как поэта. Признавая гумилёвский литературный вкус, отдавая должное его преданности искусству, он находил, что Николай Степанович слишком уж «молод душой, а может быть и умом». Ходасевич не понимал ни гумилёвского возвышенного отношения к миссии поэта-мастера, ни его волнующей апокалиптики. Вождь акмеистов казался ему «литературным деятелем» вроде Брюсова, более человечным, обаятельным, смелым, но — по отношению к тому же Брюсову — вторичным.
Ходасевич и Гумилёв были людьми разными, в чем-то даже полярно противоположными. Оба росли хрупкими и хилыми, оба чувствовали себя уязвимыми, но для Гумилёва средством самоутверждения во враждебном мире стала ребяческая отвага, а для Ходасевича — старческая желчность. Потомок литовских шляхтичей, Ходасевич жил и вел себя как разночинец. Внук сельского дьячка, Гумилёв щеголял аристократизмом. Он постоянно стремился добиться благосклонности женщин, завоевать авторитет в мужских компаниях. Не всегда это удавалось, порой он становился объектом насмешек. Ходасевичу женские симпатии и мужское уважение давались не в пример легче, но он, человек разборчивый в общении и вполне самодостаточный, гораздо меньше в них нуждался. Гумилёв бывал наивен в общих суждениях о литературе, но безупречно точен, когда дело касалось конкретного автора или стихотворения. Ходасевич, напротив, был
Он был замечательным историком литературы, а Гумилёв вовсе не имел к тому склонности, хотя антологию поэзии XIX века, думается, составил бы лучше, чем это сделал Ходасевич. Гумилёв был вспыльчив и отходчив, быстро забывал обиды, в том числе литературные, Ходасевич — памятлив на добро и на зло.
И все-таки что-то в них совпадало. Прежде всего — своего рода «высокое сальерианство». Оба поэта не были «скороспелками», не были вдохновенными гуляками, из воздуха впитывающими божественную музыку. Их самораскрытие шло постепенно и давалось годами напряженной духовной и мысленной работы. И наконец, судьбе угодно было особенным образом связать их между собой.
Еще больше разнились Ходасевич и Горький, с которым он тоже впервые увиделся в 1918 году в Петрограде. Но некая странная связь между двумя писателями все же существовала. В 1908 году Нина Петровская, посещавшая Горького на Капри, видела у него на столе «Молодость»; бывший босяк читал
Первую встречу Ходасевич описывает так: «Он вышел ко мне, похожий на ученого китайца: в шелковом красном халате, в пестрой шапочке, скуластый, с большими очками на конце носа, с книгой в руках. К моему удивлению, разговор об издательстве был ему явно неинтересен. Я понял, что в этом деле его имя служит лишь вывеской»[383].
Судя по тогдашним письмам жене, Горький показался Ходасевичу «милым, но суховатым»: «Человека он не замечает, и потому с ним трудно»[384]. Тем не менее Ходасевич нанес ему несколько визитов: отчасти потому, что надо было договориться о деле (как бы мало ни интересовали Горького текущие дела «Всемирной литературы», без его санкции было не обойтись), отчасти — поскольку горьковский дом был одним из немногих в городе, где были керосин, сносное угощение и какое-то подобие уюта. Здесь бывали самые разные люди — от Федора Шаляпина до Леонида Красина, занимавшего пост наркома торговли и промышленности РСФСР, — а в глубине квартиры скрывался князь Гавриил Константинович Романов, сын августейшего поэта К. Р., по ходатайству Горького только что освобожденный из-под ареста, с женой-балериной (Ходасевич был допущен в комнату хворавшего члена императорской фамилии и представлен ему). Положение Горького было двусмысленным: он был в полуоппозиции к большевикам, но пользовался их благодарностью и отчасти — доверием. Его жена Мария Федоровна Андреева была петроградским комиссаром театров и зрелищ и претендовала на пост начальника ТЕО, не по заслугам, как ей представлялось, занятый выскочкой Каменевой. В политических разговорах он держался осторожно: «Барабаня пальцами по столу и глядя поверх собеседника, Горький говорил: „Да, плохи, плохи дела“, — и не понять было, чьи дела плохи и кому он сочувствует»[385].
Наконец Владислав Фелицианович вернулся в Москву, где занял предоставленное ему служебное помещение в Знаменском переулке (дом 18, квартира 10). Однако дальше дело пошло весьма скверно. Как