успевая притом ухлестывать за деревенскими девками и делать бесчисленные рисунки в альбоме. Идиллия нарушалась лишь слухами о бесчинствующих в округе бандах «зеленых».
Писатели и художники получали небольшой паек (муку, сахар, соль и т. д.), в основном же кормились с имения («по случаю коммунистического строя сделался я помещиком», — иронизировал Ходасевич) и меняя привезенные из Петрограда вещи на продовольствие (деньги ничего не стоили). Как вспоминал Ходасевич, «за скатерть можно было получить двухмесячный абонемент на молоко, за кусок мыла — курицу и десяток яиц, за бутылку одеколона — мешок муки. <…> На бывшей стеклянной веранде, превращенной в универсальный магазин, по целым дням толклись мужики и бабы. Питались мы очень недурно. Кто-то выменял граммофон на барана»[448]. В ход пошли даже «двустопные пясты» (их хозяин тоже приехал) — за них дали два пуда муки.
Общались писатели не только друг с другом, но и с «местными» — попом, дьячком, мужиками, которые с подчеркнутым почтением относились к Гагариным, по-прежнему именуя их «ваше сиятельство» и всячески привечая. Жители Бельского Устья, в том числе Ходасевичи, подружились с Вихровыми — семьей бывшего новосильцевского кучера. В семье было две дочери, Тоня и Женя. Женя, старшая, двадцати трех лет, была глуха. Оглохла от нервного потрясения: в 1917 году на ней женился некий Лещинский, офицер, проходивший через имение в составе наступавших на столицу корниловцев Дикой дивизии; наутро после свадьбы дивизия ушла, и больше Женя не имела известий о своем муже. Все это известно из воспоминаний Николая Чуковского, сына Корнея Ивановича, впоследствии советского прозаика и мемуариста, а тогда, в 1921-м — семнадцатилетнего студиста. Вот как Чуковский описывает Женю Вихрову-Лещинскую:
«Глухоту свою она тщательно скрывала, и с лица ее не сходило выражение замкнутого достоинства. Она казалась загадочной. По вечерам в домике Вихровых собирались Радлов, Милашевский, Ходасевич и я и играли с обеими сестрами в „почту Амура“. Женя очень нравилась Ходасевичу, и он не отходил от нее. Он читал ей стихи, рассказывал о своих ссорах с Брюсовым, Андреем Белым, о своих отношениях с издательством „Гриф“ и журналом „Весы“. Она слушала его молча, с загадочной полуулыбкой на величавом лице. <…> Она, конечно, ничего не слышала, а если бы и слышала, то не поняла бы»[449].
Судя по всему, Анна Ивановна не была свидетельницей этого странного флирта. Может быть, дело происходило уже после ее отъезда в Петроград, в двадцатых числах августа; Ходасевич с Гарриком оставались в Вельском Устье еще несколько недель. Чуковский утверждает (и это подтверждается процитированным уже письмом Ходасевича Борису Диатроптову), что Женя Вихрова — прототип героини стихотворения Ходасевича «Лида». Но несчастная глухая девушка, которую описывает мемуарист, совсем не похожа на загадочно-просветленную блудницу, которая «Ангелу Паденья свободно руку отдала». Другое, не менее замечательное стихотворение Ходасевича, датированное 31 декабря 1921 года, но отразившее впечатления этих осенних недель, так и называется — «Бельское Устье»:
Своеобразие этих строк, конечно, не в противопоставлении растленного и любимого города сельской невинности (поразительно, однако, как быстро Ходасевич почувствовал себя петербуржцем, сжился с мифологией и мистикой невской столицы) и даже не в смелости, с которой библейское и космическое поставлено в ряд с бытовым (Люцифер-дачник). Необычна сама картина мира, встающая за этими строками: не то чтобы «древний мрак» и «горний воздух» были неотличимы, но свет, доступный избранным, становится разъедающей тьмой, войдя в детский, невинный,
Поскольку формально пребывание «на даче» было не отдыхом, а командировкой, Ходасевичу пришлось разок съездить в Порхов и провести занятие в литературной студии при местном отделе народного образования, каковая «оказалась десятью или двенадцатью юношами и девушками, явно буржуазного происхождения. Попросту были это гимназисты и гимназистки. В иное время составили бы они кружок для самообразования, каких бывало много»[450]. Студийцы были поклонниками акмеистов; Ходасевича расспрашивали про Гумилёва, Ахматову и Мандельштама; его собственных стихов, видимо, не знали. По ходу дела поэту пришлось присутствовать на совещании коллегии наробраза и полюбоваться на нелепо-колоритных провинциальных коммунистов.
Тем временем из «града» приходили мрачные известия. Еще 4 августа из Пскова Ходасевич, несмотря на все тамошние невзгоды, успел отправить Андрею Белому, с июня находившемуся в бывшей столице, записку с вопросом о здоровье Блока: уж очень взволновало его сообщение Павлович. Ответ, полученный уже в десятых числах, содержал скорбную новость: «Дорогой Владислав Фелицианович, приехал лишь 8 августа из Царского: застал Ваше письмо. Отвечаю:
— Блока не стало. Он скончался 8 августа[451] в 11 часов утра после сильных мучений: ему особенно плохо стало с понедельника. Умер он в полном сознании. Сегодня и завтра панихиды. Вынос тела в среду, 11-го в 10 часов утра. Похороны на Смоленском кладбище.
Да!
— Что ж тут сказать? Просто для меня ясно: такая полоса; он задохся от очень трудного воздуха жизни; другие говорили вслух: „Душно“. Он просто молчал, да и… задохся.
Эта смерть для меня — роковой часов бой: чувствую, что часть меня самого ушла с ним. Ведь вот: не