Я припоминаю один случай, который сначала мне представлялся жертвой чрезвычайно интенсивного комплекса (матери и кастрации), так и непреодоленного, несмотря на 'психоанализ'. Он приготовил по собственной инициативе несколько рисунков — совершенно без моего содействия — в которых мать изображалась сначала как сверхчеловеческое существо, а потом — как жалкая фигура с кровавыми увечьями. Особенно поражало то, что над матерью, совершенно очевидно, была совершена кастрация, потому что перед ее окровавленной гениталией лежали отрезанные мужские половые органы. Рисунки представляли собой 'climax a maiori ad minus' (Восхождение от большего к меньшему (лат).): сначала мать была божественным гермафродитом, который затем лишился своего андрогенного, платонического совершенства из-за разочаровывающего и более уже не могущего быть оспариваемым опыта действительности, — она была превращена в жалкое существо заурядной женщины. Очевидно, что мать с самого начала, т. е. с самого раннего детства, была ассимилирована архетипической идеей сизигии, или конъюнкции мужеско-женского; поэтому она казалась совершенной и сверхчеловечной (В соответствии с гермафродитическим прачеловеком Платона (Symposion. XIV.) и с гермафродитическим прасуществом вообще.). Ведь это свойство неизменно присуще архетипу и обусловливает также, почему он кажется чуждым и не принадлежащим сознанию, и почему — в том случае, когда субъект себя с ним идентифицирует, — такой архетип вызывает зачастую опустошительное изменение личности, но преимущественно в форме бреда величия или самоуничижения.
Разочарование совершило над гермафродитической матерью кастрацию: это был так называемый комплекс кастрации у пациента. Он упал с Олимпа малолетства и более уже не был доблестным сыном божественной матери. Его страх кастрации был страхом перед настоящей жизнью, которая никоим образом не соответствовала детским праожиданиям и повсеместно была лишена того мифологического смысла, о котором он все же смутно припоминал, начиная со своей ранней юности. Его бытие было — в самом что ни на есть узком смысле слова — 'разобожено'. А это означало для него, хотя он этого и не постиг — тяжелую утрату жизненных ожиданий и активности. Он сам себе казался 'кастрированным', что является понятным невротическим недоразумением, настолько понятным, что оно даже смогло стать теорией невроза.
Так как опасение, что в течение жизни можно потерять ту связь с инстинктивной, архетипичной праступенью сознания, является всеобщим, то с давних пор укоренился обычай прилагать к собственным кровным родителям новорожденного еще и вторую пару крестных, а именно 'gotfather' и 'gotmother' как они называются по-английски, и 'Gotti' — 'Gotte' в немецкой Швейцарии, им-то и вменяется главным образом духовное благополучие крестника. Они представляют божественную пару, которая возникает при рождении, возвещая о мотиве 'двойного рождения' ('Двойное рождение' означает тот из героической мифологии известный мотив, согласно которому герой происходит от божественных и человеческих родителей. Этот мотив играет видную роль в мистериях и религиях, например, в виде мотива крещения и воскрешения. Этот же мотив привел также Фрейда к промаху, допущенному в его этюде 'Eine Kindheitserinnerung des Leonardo da Vinci'. Он не отдавал себе отчета о том, что Леонардо был вовсе не единственным, кто написал мотив св. Анны, где она изображена втроем. Фрейд осуществил попытку редуцировать Анну и Марию, а именно бабушку и мать, к матери и мачехе Леонардо, т. е. ассимилировать образ в свою теорию. Но неужели у других живописцев не было также мачехи? Совершенно очевидно, что то, что побудило Фрейда к этому насильственному действию, была фантазия о двукратном происхождении, которая была навеяна биографией Леонардо. Фантазия подмалевала неподходящую действительность о том, что св. Анна является бабушкой, и помешала самому Фрейду расследовать биографии других художников, которые также занимались св. Анной и также изображали ее втроем. 'Религиозное помрачение', упомянутое на 17 стр., автор демонстрирует на себе самом. То же относится и к теории, которая чрезмерно подчеркивает инцест, она также покоится на архетипе — на хорошо известном и часто встречающемся в героических мифах мотиве инцеста. Логически это происходит из изначального типа гермафродита, который, как представляется, простирается в далекие доисторические времена, в седую старину примитивов. Всякий раз, когда какая-нибудь психологическая теория нечто насильственно выпячивает вперед, возникает вполне обоснованное подозрение, что какой-то архетипический образ фантазии пытается извратить действительность, и это, по-видимому, вполне соответствует фрейдовскому понятию 'религиозного помрачения'. Однако объяснять возникновение архетипов посредством теории инцеста было бы столь же результативно, как переливать воду из одного сосуда в другой, соединенного с первым трубкой. Нельзя объяснить один архетип при помощи другого, т. е. вообще нельзя объяснить, откуда взялся архетип, потому что нет внешней архимедовой точки опоры — этого априорного условия познания.).
Образ Анимы, который придает матери в глазах сына сверхчеловеческий блеск, постепенно стирается и тускнеет из-за банальной повседневности и переходит поэтому во владение бессознательного, нисколько не лишаясь при этом своего исходного напряжения и инстинктивной полноты. Это — так сказать — готовность к прыжку, и проецируется он (архетип) при первом удобном случае, а именно тогда, когда женская сущность создает впечатление чего-то, что выбивается из повседневности. Тогда происходит то, что Гете испытал к женщине из камня ('Почему ты бросаешь на нас глубокие взоры?' [Женщине из камня].), и что повторилось в образах Миньон и Гретхен. В последнем случае, как известно, Гете нам поведал даже целую 'метафизику', лежащую за этим. В опыте любовной жизни выявляется психология этого архетипа в форме безграничного влечения, переоценки и ослепления, или в форме мизогерии со всеми ее ступенями и видоизменениями, которые никоим образом нельзя объяснить истинной природой соответствующего 'объекта', а только переносом материнского комплекса. Этот комплекс возникает сначала путем ассимиляции матери — нормальной и повсюду существующей — в пресуществующую, женскую часть архетипа, той 'мужеско-женской', пары противоположностей, а потом уже из-за аномально затянувшегося отделения праобраза от матери. Люди в сущности не выдерживают всецельной утраты архетипа. Именно из-за этого возникает чудовищное 'недомогание культуры', в которой уже более не чувствуют себя как дома, потому что недостает 'отца' и 'матери'. Каждый знает, насколько предусмотрительна в этом отношении религия. Однако, к сожалению, очень многие необдуманно задаются вопросом об истине там, где речь идет всего лишь о вопросе потребностей. 'Разумным' объяснением пути здесь ничего не достигается.
В случае проекции, Анима всегда имеет женскую форму с определенными свойствами. Эта эмпирическая констатация ни в коем случае не означает, что архетип-в-себе обладает такими же свойствами. Мужеско-женская сизигия — это только одна из возможных пар противоположностей, конечно, одна из самых важных в практике и потому самая частотная. Она связана с другими парами, которые обнаруживают совсем не половые различия, а потому могут быть подчинены противоположности полов только насильственно. Эти отношения обнаруживаются в разнообразных переходных состояниях, в особенности в кундалини-йоге (Avalon (Hg.) The serpent power. См. далее: Shri-Chakra-Sambhara Tantra и Woodroffe. Shakti and Shakta.), в гностицизме (Schultz. Dokumente der Gnosis; особенно в списках у Irenaeus. I.e.) и прежде всего в алхимической философии (Ср.: Psychologie ung Alchemie.), не говоря уже о спонтанных образованиях фантазии при неврозах и психозах. Если тщательно взвесить все эти данные, кажется весьма правдоподобным, что архетип в спокойном, непроецированном состоянии не имеет никакой точно определенной формы, но является формально неопределенной структурой, которой, однако, приличествует возможность появляться в определенных формах при помощи проекции.
Эта констатация, кажется, противоречит понятию 'тип'. Как я полагаю, это не только кажется, но и есть противоречие. Эмпирически речь идет как раз о 'типах', т. е. об определенных формах, которые именно потому так именуются и различаются. Но как только эти типы лишаются своей казуистической феноменологии и как только пытаются изучить эти типы в их отношениях к другим архетипическим формам, то они настолько расширяются, до таких пространных символико-исторических связей, что основополагающие психические элементы берутся из той неопределенно переливчатой многоформенности, которая превосходит возможности человеческого представления как такового. Эмпирия поэтому должна довольствоваться теоретическим 'как будто бы'. Но от этого она себя не чувствует хуже, чем атомная физика, даже если ее метод — не количественно измеряемый, а морфологически описательный.