— А чем кормили?
— Горох… Консервы…
— А раньше болел?
— Да как сказать… Не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
— Что же на том берегу не сказал, что болен? — спросил Приймак.
Боец поднял глаза — чёрные, усталые, лишённые весёлого блеска глаза ничем не интересовавшегося человека, — но ничего не сказал.
— Симулянт, одно слово, — пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахару со стола в консервную банку. — Набил градусник, и всё…
Приймак цыкнул на Терентьева:
— Много понимаешь ты в медицине, — и повернулся ко мне: — Консервы. Факт, что консервы… Пускай полежит денёк…
Но Лютиков — так звали этого бойца — пролежал не денёк, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня — в блиндаж моих сапёров угодила мина, и пришлось его чинить, — лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел не мигая в потолок чёрными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, безумолку ворчал и швырялся предметами. Потом Лютиков перешёл во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нём Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
— Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, и пользы от него никакой…
Помкомвзвода написал направление в госпиталь, но тут как раз подвернулась какая-то срочная работа, и Лютикова оставили сторожить блиндаж.
Прошло ещё несколько дней. Во взводе у меня выбыло сразу три человека и осталось четыре, вместе с помкомвзводом. Командир взвода две недели уже как лежал в медсанбате. А работы как раз подвалило. Немцы разбили НП, и в одну ночь надо было его восстановить. Помкомвзвода, усатый, деловитый и сверхъестественно спокойный Казаковцев, пришёл ко мне и говорит:
— Разрешите Лютикова на ночь взять. Майор велел в три наката НП делать и рельсами покрыть. Боюсь, не управимся.
— А он что, выздоровел?
— А бог его знает. Молчит всё. Курить, правда, сегодня попросил. А раньше не курил. И обедать вставал.
— Что же, попробуйте.
Под утро я пошёл посмотреть, как идут дела. Бойцы кончили укладку наката и засыпали его снегом. Казаковцев потирал руки:
— Управились-таки, товарищ инженер. В самый раз, в обрез. Через час уже светать будет.
Я спросил, как Лютиков. Казаковцев поморщился:
— Никак. Возьмёт бревно, полсотни метров протащит и как паровоз дышит.
— Завтра же в санчасть отправьте.
На обратном пути мы зашли на КП третьего батальона — начался утренний обстрел. Решили пересидеть.
Комбат три Никитин — здоровенный, краснолицый, в кубанке набекрень — распекал своего начальника штаба:
— Третий раз уже приказ приходит. Третий раз, понимаете? А ты хоть бы хны… Начальник штаба называется. Адъютант старший… Бумажки всё пишешь, донесения… А думать кто будет? Я? Замполит? У нас и так работы хватает.
Начальник штаба — сутулый, длиннолицый, с красными от бессонницы глазами — молча сидел и рисовал какие-то крестики на полях газеты.
— Ты понимаешь, инженер, третий раз приказ приходит — пушку эту чёртову подорвать. Под мостом. А он и в ус не дует… Бумажки всё пишет. Я целый день на передовой. Крутиков тоже. А он сидит себе в тепле да по телефону только: «Обстановочку, обстановочку». Вот тебе и обстановочка… Дохнуть не даёт пушка окаянная…
Пушка, о которой говорил Никитин, давно уже не давала ему покоя. Немцы втащили её в бетонную трубу под железнодорожной насыпью и днём и ночью секли никитинский батальон с фланга. Подавить её никак не удавалось — боеприпасов в полку было в обрез, а десяток выпущенных по ней снарядов не причинил ей никакого вреда. Сейчас Никитин вернулся от командира полка после основательной головомойки и не знал, на ком сорвать злость.
Никитин набросился на меня:
— Тоже инженер называется… В газетах про вас, сапёров, всякие чудеса пишут — и то взорвали, и то подорвали, а на деле что? Землянки начальству копаете.
Он встал, выругался и зашагал по блиндажу.
— Набрал себе здоровых хлопцев и трясётся над ними… Снимут три-четыре мины — и сейчас же домой.
Он остановился, сдвинул кубанку с одного уха на другое.
— Ну, ей-богу же, инженер… Помоги чем-нибудь. Вот тут вот сидит у меня эта пушка. — Он хлопнул себя по шее. — Долбает, долбает — спасу нет. Снарядов не хватает, подавить нечем… Взорви её, сволочь проклятую. Ты же сапёр. Дохнуть ведь не даёт. Честное слово…
В голосе его прозвучали жалобные нотки.
— У меня всего три человека — сам видишь. Пропадут — что я делать буду? Ты же мне не пополнишь…
— Ну одного, одного только человека дай. А помощников я уж своих выделю. Общее же дело, не моё, не личное.
— Где я тебе этого одного достану? Трёх вчера потерял. Куница в медсанбате, сам знаешь.
— А эти? — Он подбородком кивнул в сторону угла, где сидели и курили сапёры.
— Эти мне самому нужны. Один — минёр, другой — плотник, третий — печник… Вот и всё…
— А четвёртый? Связной, что ли?
— Не связной, а так… Консервами отравился.
— Знаем мы эти консервы… — и, повернувшись к сапёрам, громко спросил: — Кто объелся, сознавайся?
Лютиков встал.
— Подойди, не бойся.
Лютиков подошёл. Нескладный, неестественно толстый от надетой поверх фуфайки шинели, он стоял перед Никитиным, расставив тонкие, до самых колен обмотанные ноги, и ковырял лопатой землю между ног.
— Что же у тебя болит? А?
Лютиков недоверчиво посмотрел на комбата, точно не понимая, чего от него хотят, и тихо сказал:
— Нутро.
— Так и знал, что нутро. Всегда у вас нутро, когда воевать не хотите.
Лютиков, подняв голову, внимательно, не мигая, посмотрел на Никитина, пожевал губами, но ничего не сказал.
— Ну, а пушку подорвать можешь?
— Какую пушку? — не понял Лютиков.
— Немецкую, конечно. Не нашу же…
— А где она?
— Ты мне скажи, можешь или нет. Чего я зря объяснять буду.
— Ладно, — перебил я Никитина. — Хватит жилы тянуть из человека. Поправится, тогда… Да он к тому же и не сапёр. А если тебе действительно сапёры нужны, я могу через дивинженера взвод