Сразу же начал звонить друзьям и знакомым, но никого найти не мог. Звонил Лене Зониной, звонил Диме Бомасу, звонил Бунину – длинные гудки. На всякий случай звоню Осипу Максимовичу Брику: он и Лиля Юрьевна обрадованы, удивлены, приглашают меня к себе. И вот я опять на Старопесковском.
Квартира Бриков не изменилась, только, как и везде в Москве, холодновато. Я ставлю на стол бутылку водки – это жуткий дефицит и окно в довоенный мир, – банку американской свиной тушенки, угощаю литераторов фронтовыми ржаными сухарями. Лиля Юрьевна вынимает из шкафчика белый батон, наполняет хрустальную вазу бутербродами, достает хрустальные рюмки, кофейный сервиз, сливки.
Я рассказываю о последнем нашем наступлении, о невыгодной нашей обороне под Оршей. Начались морозы – стало получше, а вот когда наше наступление выдохлось, всю осень пехота сидела по пояс в воде, а немцы с высот, которых мы так и не взяли, обстреливали наши подразделения. И хотя активных военных действий не происходило, было много убитых и раненых.
Несмотря на это, настроение у всех было хорошее, ведь, кроме нашего 3-го Белорусского фронта, повсюду шло наступление, и мы тоже ждали приказа о наступлении.
В свою очередь, Осип Максимович читал письма поэтов-фронтовиков, стихи Бориса Слуцкого, Александра Межирова. Не помню, что говорил Катанян.
Вдруг Лиля Юрьевна вздрагивает, обрывает Брика.
– Леня! – говорит она. – Что же это мы теряем время! Вчера из эмиграции вернулся Вертинский, а завтра его первый концерт, и нельзя терять ни секунды. Сейчас я ему напишу письмо, попрошу, чтобы он дал вам билет или контрамарку, вы обязательно должны быть на его концерте. Вы любите Вертинского?
Я говорю, что мой брат до войны очень его любил, а мне нравился Блок… А Лиля:
– Чепуха! Вот номер его комнаты в гостинице «Метрополь». Вы должны сказать, что вы поэт, фронтовик, что приехали с фронта и завтра уезжаете на фронт, что вы его поклонник!
Я пытаюсь возражать, но Лиля стремительно пишет письмо. Два часа дня.
– Бегом! А то не успеете! – И стремительно выталкивает меня из квартиры.
В «Метрополе» вход совсем не с той стороны, что в ресторан. Стучу в номер. Открывает его секретарь.
Я в военной форме, с орденом, каких еще в Москве мало, показываю ему свое отпускное предписание. Лейтенант с фронта, поклонник. Он говорит, что к Вертинскому меня не пропустит – тот отдыхает и готовится к выступлению, но контрамарку мне дает.
Итак, вечером я на концерте.
Первое впечатление – люстры, как до войны. Энтузиазм зала, на глаза наворачиваются слезы, аура восторга. Тут еще и что-то… Свобода! Свобода! Вот уже и цензура не запрещает!
А я сижу в зале, и мне стыдно. На фронте жеманство и стилизация неуместны.
У меня потребность чего-то простого, ясного, честного, четкого. Я три месяца назад похоронил руку и карман гимнастерки – все, что осталось от моего друга Олега Корнева, и не в «далеком Лиссабоне» с белой маской мима, колеблющимися и мистическими взмахами бледных рук…
Душе моей в сто раз созвучней симоновское «жди меня, и я вернусь…». Но и это не то. Знал, но как-то отстранял от себя, что это было искусство тоскующей о Родине, ностальгирующей в эмиграции русской интеллигенции, и не любил я эту, видимо, созвучную остановившемуся времени манерность. Фильмы. Мягкотелые интеллигенты с бородками. Так изображали меньшевиков.
Кстати, спустя три месяца будущий мой друг, моя бывшая одноклассница, будущий искусствовед, а ныне покойная Эрна Ларионова прислала мне на фронт стихи Бориса Пастернака из романа. Они уже ходили по рукам. «Свеча горела на столе, свеча горела…» Я читал их в блиндаже на одной из высот, что на месте деревни Старая Тухиня. Вокруг падали немецкие мины, время от времени с воем пролетали «андрюши», а бойцы мои разливали по флягам свои ежевечерние сто грамм, и мне стыдно было и за любимую мною Эрну, и за любимого мною поэта, который в такой ответственный судьбоносный момент писал о каком-то славянофиле Самарине. Я ведь не знал, что Пастернак жил тогда в Переделкине, а в доме этого славянофила находился госпиталь, в котором от ран умирали мои сверстники с оторванными руками и простреленными легкими.
Я не понимал тогда, что передо мной разыгрывался не фарс, а одна из версий продолжающейся трагедии тоталитаризма, и мне было стыдно.
Все мои одноклассники были на войне. Многие телефоны не работали. В квартире Воли Бунина никого не было. Лена Зонина была на фронте.
Весь день ходил я по улицам полуголодной Москвы. В шесть вечера, проходя по Солянке, вспомнил, что в угловом доме номер 1 жила до войны одноклассница моя Тая Смирнова. Поднялся на второй этаж и позвонил.
Открыла дверь Тая.
Тая удивилась моему превращению из застенчивого, рассеянного мальчика в строевого фронтового лейтенанта. Смеялась и плакала. Плакала потому, что на фронте погиб мальчик, которого она полюбила, а потом на другом фронте погиб ее друг, наш одноклассник Вова Шемякин.