гибким и совсем не владел даром красноречия. Мне было семнадцать лет, я влюблялся в девочек, трепался с ними на лекциях. Перед экзаменами, просидев над учебниками двое-трое суток, кое-как их сдавал.
Настоящими моими друзьями оставались занимавшийся в консерватории Револь Бунин, поступившие на исторический факультет МГУ Виталий Рубин и Лена Огородникова, студентка второго курса ИФЛИ Лена Зонина. Воля Бунин увлекался полифонистами, теперь самым великим композитором считал он Стравинского. С Виталием и двумя Ленами я ходил то в музей западной живописи, то на лекции по истории искусства в коммунистическую аудиторию МГУ, то на концерты в Большой зал консерватории. В этот год я очень сблизился с Димой Бомасом, мы вместе гуляли по Москве и читали друг другу свои новые стихи. Кое- как сдав экзамены, я перешел на второй курс.
В конце мая 1941 года мы переехали в Быково.
Всей быковской компанией вечерами ходили по просекам, пели песни, играли в волейбол. Все были влюблены в девочку Тамару и по очереди целовались с ней. Память изменяет мне. Прошло шестьдесят пять лет. Прочитал книгу Аркадия Ваксберга о Лиле Брик. Прочитал о семействе Бриков много всякого. И о конформизме, и о гэбистах. Но Лиля Брик? Живая поэзия! Но Осип Максимович? Как много людей до конца жизни его любили, как волновало меня то, что он говорил о стихах, как забывал он обо всем и, как ребенок, радовался любой удачной строчке или метафоре, умный, живой, добрый человек.
Однажды он сказал мне, что я поэт, и я поверил ему.
22 июня началась война.
В сентябре занятий почти не было. Институт взял шефство над Московским речным портом. Студенты переносили грузы с прибывающих барж. Кружок наш получил задание выпускать по несколько раз в день боевые листки и сочинять плакаты вроде «Окон Роста».
Я придумывал к плакатам стихотворные тексты. Не могу вспомнить ни одного из них, но юристам моим они нравились.
16 октября 1941 года институт эвакуировался в Алма-Ату, а я с родителями эвакуировался в Уфу, подал заявление в военкомат, что хочу быть летчиком. Романтическая идея возникла в связи с тем, что мой брат Виктор учился в бронетанковом училище.
– Будем бить врага – ты на земле, а я с воздуха!
В военкомате меня минут пятнадцать крутили в кресле на шарнирах. Видимо, что-то у меня с вестибулярным аппаратом не подошло, и 20 ноября 1941 года меня направили в бывшее Ленинградское училище связи, которое после эвакуации располагалось в ста двадцати километрах от Уфы, в городе Бирске. Там мне было не до стихов, учился я год, и об этом я уже написал. Мне присвоили звание лейтенанта. В конце ноября 1942 года я прибыл в штаб 31-й армии, расположенный близ города Зубцова, Калининской области, в деревне Чунегово, где поблизости не то река Вазуза в Волгу впадала, не то Волга в Вазузу. В конце весны написал пять стихотворений и послал их Осипу Максимовичу. Неожиданно для меня ответила мне Лиля Юрьевна. Писала, что стихи и Осипу Максимовичу, и ей, и Катаняну понравились и чтобы я присылал им все, что напишется, но еще не писалось.
Вместо стихов я послал Брикам подробное письмо о том, как проходило весеннее наступление, какие-то общие слова о фашистах и конкретные о бойцах моего взвода. Для пометок на топографических картах о расположении линии обороны и дислокации моих постов мне выдали трофейный красно-синий карандаш.
Этим карандашом я нарисовал портрет одной из штабных телефонисток. Мне очень понравился мой рисунок, я решил подарить его Лиле и вложил в конверт.
Недели через три я получил второе письмо от Лили Брик. Она писала, как мое письмо Осип Максимович читал вслух, чтобы я еще писал письма и посылал стихи, но чтобы я ни в коем случае никогда никого больше не рисовал, потому что к рисованию у меня никаких способностей нет, рисунок ужасный, и Осип Максимович, и Катанян, и она уничтожили его, чтобы не позорить меня.
Между тем началось новое наступление.
Был освобожден город Смоленск. Но в конце лета, потеряв множество людей и израсходовав боеприпасы, 3-й Белорусский фронт на девять месяцев перешел в оборону. Я внес два рационализаторских предложения, благодаря которым моя рота вышла на первое место по фронту, и мне лично от командования фронта была объявлена благодарность.
8 февраля командование части предоставило мне третий отпуск в Москву на одиннадцать суток. Провожали меня торжественно, командир части приказал выдать мне две бутылки водки, а интендант наш Щербаков насыпал мешок картошки и сухой паек удвоенный, и еще офицерский дополнительный паек, и в рюкзак еще насыпал картошки. Это был февраль, мороз градусов 10–15.
Одет я был довольно тепло: белая пушистая ушанка, белый меховой офицерский полушубок, но на ногах кирзовые сапоги, хотя и с портянками. Ноги замерзали.
Из части до контрольно-пропускного пункта на Минском шоссе меня подбросили на ротной машине. Проблем никаких не было.
По шоссе в направлении Москвы шло много порожних грузовиков.
Минут десять – и машина остановилась, и сержант-водитель помог мне забросить мешок. Я залез в кузов и, спасаясь от встречного ветра, лег на дно. Самому мне было тепло, а вот ноги стали стремительно замерзать, и я понял, что больше часа не вытерплю.
Машина шла на предельной скорости, мы подъезжали к повороту на Смоленск, я увидел тот самый указатель и тот самый свой дом, и сердце у меня забилось.
Маша!
Та, что пять месяцев назад плакала и целовала меня и упорно преследовала меня взыскующим взглядом, которую я глупо и бессмысленно потерял.
Я постучал по кабинке. Сержант остановился.
И вот дверь, и открывает Маша, и бросается ко мне, и целует меня, и я ее целую. Мир переворачивается, но открывается вторая дверь. В доме какая-то наша воинская часть.
И старая история повторяется.
Сижу на скамейке, отогреваюсь, смотрю на Машу. Она сидит рядом и улыбается, ноги отошли, выпил стакан кипятка и с ужасом понимаю, что время мое истекло. Маша провожает меня.
Голосуем. Останавливается полуторка, в кузове шесть солдат-казахов, я седьмой. Мороз усиливается. Скоро ноги опять начинают замерзать.
А казахи ведут себя странно: стали на четвереньки, уткнулись голова к голове и заунывно воют.
Но водитель и сам замерз, и километров через сто останавливает машину напротив большого дома рядом с КП. Заходим, греемся, пьем кипяток, и снова – ветер и холод. Так, с несколькими остановками и пересадками, добираемся наконец до Москвы. Это уже утро.
У въезда в Москву девчонки с автоматами проверяют наши документы. Казахи вылезают. Я договариваюсь с водителем.
За два килограмма картошки он завозит меня во двор моего дома на Покровском бульваре и помогает втащить мешок в лифт.
Кнопка 4, квартира 87, одни сутки – и я попадаю из войны в детство. Мама открывает дверь, не верит своим глазам. Я раздеваюсь, а мама, как завороженная, смотрит на мешок картошки.
В квартире холодно, паровое отопление выключено, на кухне ледник, а в комнате с балконом тепло, градусов двенадцать, там буржуйка и труба наружу. Папе в наркомате выдают дрова.
Вынимаю банки с тушенкой.
Мама варит обед, а я звоню Осипу Максимовичу Брику. Он и Лиля Юрьевна приглашают меня. И вот я на Старопесковском.
Квартира Бриков не изменилась, только, как и везде в Москве, холодновато. Я ставлю на стол бутылку водки – это жуткий дефицит и окно в довоенный мир – банку американской свиной тушенки, угощаю литераторов фронтовыми ржаными сухарями.
В семь утра поехал в военкомат отмечать отпускное предписание, и комиссар, едва ознакомившись с его текстом: «За проявленные мужество и отвагу…» – поставил печатку: «Отпуск аннулирован», в течение сорока восьми часов прибыть в свою часть. Потрясенный, спрашиваю: почему? Капитан сочувствует мне и показывает приказ начальника Московского гарнизона.
Я едва успеваю вернуться домой. Звоню Брикам. У них занято. Прощаюсь с родителями, бегу на