шепотом спрашивающего свою даму – разве связь между кузеном и кузиной признается кровосмешением? Все влажнее становится от дыхания воздух, зеркала запотели.
После танца на несколько минут опустилась тишина, все стояли неподвижно. Гуидо – скрестив руки в дальнем углу. И тогда появился лютнист. Первые же звуки лютни разбудили тревогу, но, когда в музыку вплелся голос, Нора испугалась – что танец будет нарушен, что упадет под тяжестью убора на грудь голова, что смоют пудру слезы. Что это был за язык? Она знала его когда-то… Теперь лишь отдельные слова были понятны – моя жизнь… милая добрая дама… так тяжело на сердце… Как мог лютнист знать ее тайну, и почему так тянуло сердце, будто сухожилия были струнами, и на этих струнах он играл – не на лютне. Кто он, лютнист? Нора перевела взгляд на Гуидо. Тот улыбался мерзко – конечно, это его мысли, это он оттуда, из Италии, из Франции и Испании, это его подлость – он желал ее смерти… но она уже поддалась музыке. Только один раз стоит подумать о сердце, как оно появляется, и тянет к любви, к летним местам за окнами, и его невозможно убрать.
Внезапно голос замолчал, и ритм изменился, лютнист играл все быстрее, скрыв глаза ресницами, глядя на лютню, дамы и кавалеры спешили танцевать и не попадали в такт, Нора попадала и успевала, но ее сердце держалось на последней струне, перед тем чтобы оборваться.
В балетных залах сырой чад сгущался, оседал каплями на потолке и теперь тяжело опадал редким дождем. Сердце приспособилось играть спешно, нет, не разорвется. Но оно вытянуло за собою тело – стоит появиться сердцу, как возвращается в плотные ткани все тело – и теперь ныли руки и ноги, и ребра, и тянуло живот, и тянуло в мягкую постель, и чтобы ее любовь была рядом. Алекс оставил Нору, он исчез в темноте, уводя растрепанную беловолосую даму с распухшими губами. Танец становился пыткой, но она продолжала в ритме, назначенном лютней. Глаза ее нового кавалера были неподвижны.
От капавшего с потолка дождя плыла женская краска и распадались прически, намокла бородка Гуидо и потеряла остроту. Через некоторое время дождь перерос в ливень – на клавесин, по платьям, по зеркалам. Умиротворяющий шум смешивался с обиженными воплями дам, но дождь усиливался, а крики затихали и исчезали.
Когда смолкла лютня и вернулся клавесин, влажными гулкими звуками – кажется, Гуидо ливень доставлял удовольствие, – Нора решила, что теперь возможно уйти, гости пьяны достаточно, ее отсутствие не будет оскорбительным.
Она шла в спальню, однако болезненная ломота сбивала с толку, она теряла путь, думая, что теперь, в одиночестве, можно позволить слезам течь, и именно теперь они не текли. Нора входила в часовню, садилась напротив большого деревянного распятия, сердце ныло слабее. Она не помнила, кто этот крайне худой человек с раскрытыми навстречу руками, глядящий ободряюще, но помнила, что здесь свечи не чадят и что его можно просить о некоторых вещах. «Pater noster» – начала и сбилась, звучавшая под убором мелодия лютниста сбивала ее в ритме и в словах, сбивала на шепот: тепла, тепла, тепла. Пробовала снова, снова сбивалась. Огорчилась, что не получается, и объяснила человеку: «Mi corazon, мое сердце» – хотя лютнист по-другому, на другом языке жаловался. И сразу стало легче – словно ее поняли и кивнули «Что же ты раньше молчала?», сердце снова растворилось в теле, тело исчезло в одежде, одежда стала Норой, и она шла в спальню с уверенностью, что ей нужно подождать, ей пришлют ее сердце, ее corazon. Немного терпения.
Подол платья тянулся по мокрому после дождя полу и набухал, утяжеляя шаги. Издали, неясно откуда, еще доносились звуки праздника. В спальне Нора села у своего столика, у зеркала. Как вспышку, увидела свое белое овальное лицо и прикрыла глаза. Холодные руки сами нашли всё, что нужно, в ящичках стола – любимые механические игрушки: мельница с колокольчиками, из тончайшей проволоки, внутри, если бы было светло, было бы видно сквозь сетку: подпрыгивают Мельник и Мельничиха, движутся по кругу вместе с крыльями мельницы, а колокольчики выбивают спокойную простую мелодию: раз-два, раз-два- три…
Сама, в восторге, через несколько минут начинала подпевать: та-та, та-та-та. Что-то в колокольчике от прошлого, недостижимого прошлого, которого никогда не существовало. Оно не было забыто, его не было, если и было, то за пределами тела. За ее пределами. Если есть там что-нибудь, кто-нибудь, не здесь? Где-то та-та, тата-та… когда-то… та-та, та-та-та… До чего-то… Каких-то событий. Было прошлое. Больше не будет.
Открыла глаза. Кончился завод.
Вечером сказала Мани, что кашляла два раза в этот день, наверно была больна, и Мани согласилась. Гости, болезни – это ведь почти одно и то же: чуждая жизнь проникает внутрь и занимается своими делишками, не считаясь с тем, где находится, не беспокоясь о последствиях – ей все равно здесь не жить. После ухода Мани хотела дальше играть механическими игрушками, но слишком зябко, чтобы сидеть в одной рубашке, и Нора взбиралась на кровать, ложилась, вертелась, грелась во влажных покрывалах, которые не могли унять ломоту. Поджимала колени, но тело не слушалось, оно распрямлялось привычно, вытягивалось, открывая себя бесконечной ноющей боли, не сгибаясь и не сворачиваясь.
Считая, что продолжается бессонница, Нора легко заснула в эту ночь. Ей виделись скрещенные параллелепипеды. Шершавые плоскости без воздуха и без края. Ряды конусов и их теней. Внутренняя поверхность белой сферы. Она ровно лежала на спине, глаза открыты. Может быть, спала Нора так хорошо потому, что ее поразила мысль о возможности существования прошлого. Сначала эта мысль показалась невыносимо тягостной и непонятной, а потом оказалось, что она успокаивает.
Наутро, после завершения туалета, около десяти часов дня, Нора пошла в помещение с окнами, намереваясь приятно размышлять о существовании прошлого. Ей представилось существование в прошлом момента, в котором ее мама в элегантном костюме, еще достаточно молодая, стоит, опираясь на зонтик, и ветер шевелит выбившиеся из прически рыжие волосы.
На этом размышления и остановились – всегда трудно делать несколько вещей одновременно: сидеть, выпрямив шею, смотреть в окна, в то же время думать и слушать что-то. Например, как капает с потолка вода в углу. И, оставив мысли, она стала раскладывать пасьянс. Разложила карты – не складывался, но довела до точки невозможного; разложила другой раз, снова не складывался, возможно, этот пасьянс был так задуман – не складываться, потому что тщетные попытки умиротворяли душу, обещая вечное продолжение.
На полу заметила кусочек очерствевшего пирожного, оброненный, вероятно, на вчерашнем пиру. Приложив усилие, чтобы наклониться с прямой спиной, она ухватила его пальцами. Повела взгляд вправо – неподвижно, шея не дрогнула. Никого нет. Влево. Поднесла к губам. Съела. Не ощутив вкуса сахара. Она имела больше прав на пирожное, чем крысы. Пробило пять. Сыро.
Чувствуя, что слишком уж остыла за пасьянсом, Нора решила вернуться в спальню, где немного теплее. Едва вошла, увидела фигуру сидящего на ее кровати, спиной… Ну конечно же – ведь она просила, для своего сердца! Она и забыла, что в часовне ее услышали.
– Коленька!
Он обернулся.
– Здравствуй.
– Здравствуй.
И быстро оказались друг подле друга, и поцеловались, долго, в губы, после такой долгой разлуки, снова целовались, будто можно так и остаться целым…
– Ты так давно не приходил.
– Я был очень занят на работе.
– Хорошо, что ты это сказал. Я думала, что ты больше не хочешь приходить ко мне.
Он засмеялся – чтобы не было у нее таких мыслей.
– Я искал тебя сегодня долго. Тебя нигде не было. Я спрашивал Гуидо, где ты, но он не знал.
– Он притворяется, то есть он так шутит. Давай, ты меня поцелуешь еще раз.
– Ты… Это платье, ты можешь что-нибудь сделать с ним. Мне трудно подойти к тебе.
– Смотри: вот так подходишь, и все получается. Это что? Цветы.
– Да, это цветы.
– Зачем их так сильно завернули. Они ведь завянут, да?
– Тебе не нравятся?
– Нет, мне нравятся, очень нравятся. Но они вянут. В прошлый раз так быстро завяли. Я много