грузность, стихи Ю. Мандельштама не выдают новичка.
О
Слов неясных не запоминаю.
Рассуждения его о тайне, может быть, и многозначительны, но не относятся к поэзии. Фантазия его («Я плыл по небу, рядом плыли звери») — безвкусное ребячество.
В стихах
И хоть любовь, и счастье, и забавы
Меж нами не равно поделены —
Но на закате нищеты и славы
Мы все пред Богом грешны и равны.
Недостатки бросаются в глаза — досадные и легко устранимые. Но эти стихи родились счастливчиками: они нравятся.
Сам себе читаю по ночам
Как Ромео полюбил Джульетту…
Как светлую и прекрасную розу
Мы закуриваем папиросу.
Душа распылена на снежинки: бесконечное, радужное мелькание. Разноцветные туманы обволакивают гибнущий мир. «Синевели дни, сиреневели, темные, прекрасные, пустые». «Синие души вращаются в снах голубых, розовый мост проплывает над морем лиловым». «Пепельный день заменил бледно–алый рассвет». Поплавскому нечего строить; к чему он ни прикоснется, все поддается под его рукой, все ненастоящее, игрушечное, детское: ваточные ангелы, сусальные звезды, красивые флаги, грошовые фонарики на нитках, золотые лошадки, волшебные украшения. Но Поплавский создал не только свой стиль — напев его стихов протяжный, пронзительный, томящий — глубоко оригинален. Особенно v даются ему трехсложные размеры.
Мы погибали в таинственных южных морях.
Волны хлестали, смывая шезлонги и лодки.
Мы целовались, корабль опускался во мрак.
В трюме кричал арестант, сотрясая колодки.
Словесной изощренности Поплавского противостоит напряженное косноязычие
«Липкие рты (выпили) Последнюю каплю (воды) из рытого песка (недоверчивый шаг) за песок, в небо, в солнце (глаза слепые)».
Тяжело падают слова, раскаленные до бела, как заклинание, как молитва.
Я говорил только о поэтах, произведения которых вошли в сборник союза. Мой обзор далеко не полон. Об остальных «молодых» хотелось бы побеседовать особо.
О ФРАНЦИИ
«Как только великий народ перестанет верить в то, что он — единственный носитель истины, как только он теряет веру в то, что он один призван, один способен воскресить и спасти мир своей истиной, он немедленно перестает быть великим народом и становится просто географическим понятием».
Так говорит Шатов у Достоевского.
Великая Франция долгие века своей исторической жизни верила в свою истину. Старшая сестра в семье европейских народов, любимая дочь Христа, она католичество сделала французским, а свою культуру — мировой. Жанна д'Арк ведет за собой народ, избранный богом. «Воюющие со святым королевством Франции — воюют с королем Иисусом».
То же божественное произведение, что и во времена Крестовых походов: «Gesta Dei per Francos»: замыслы Божие, осуществленные французами.
Революция 1789 года — освобождение мира. В этом ее смысл и сила. Все, что происходит во Франции, рассчитано на все человечество. Войска революции несут добрую весть всему миру. Не права француза, а «права человека и гражданина». Наполеон воплощает идею всемирности; без нее он непонятен, бессмыслен: «отныне, — заявляет он, — подлинная сила французской республики должна заключаться в том чтобы все идеи, возникающие в мире, принадлежали ей».
Это — основа французского духа, его пафос.
Все великое, рождающееся в Европе, должно быть французским; подразумевается: существует единое человечество, единая культура, на верхней ступени которой стоит Франция. Империализм духа! Иерархия ценностей, порядок, единство.
Виктор Гюго посвящает свой «Страшный год» — «Парижу. столице народов».
И как ни бездушен был глупый XIX–й век, вера в свою истину не покидала Францию. Она продолжала законодательствовать «urbi et orbi», она говорила, как власть имущая, то как наместница Христа, то как представительница «гуманизма», то как проповедница социализма. Духовное владычество ее не поколебали ни Ренан, ни Конт, ни Анатоль Франс. До мировой войны Франция — единая, признанная хранительница европейской культуры.
Но после войны? По–прежнему стоит ли Франция во главе человечества? Послевоенная французская литература отвечает на это противоречиво. Несомненно одно: она утратила свой «великий» стиль, свое единство. Она сомневается, ищет оправданий, не верит. Те, которые утверждают, что ничего не изменилось, и что во Франции» — по–прежнему благополучие и благоустройство — все меньше пользуются влиянием. Их речи о французском духе, равновесном и разумном, кажутся отголосками прошлого. У них нет аудитории. Другие же, молодые, «отчаявшиеся» — откровенно признают, что живой дух отлетел, что Франция «застыла в своем совершенстве», замкнулась в традициях.
