же, как трава, или снег. Впрочем, он им и не нужен, его трудно вывозить, трудно продавать, трудно доставать. Они хотят золото. Вот почему эти падлы в Алдане!
- Да кто это - они? - спросил Головко.
- Да все, - махнул рукой таксист и нажал на газ. - И юкагиры тоже.
Они ехали и молчали, и пили вино, которое было прекрасно на вкус, как лучшая земляника, или поцелуй. Через какое-то время появилась грязная белая табличка с надписью <Нерюнгри>, и тайга справа кончилась, и начались скособоченные разноцветные бараки, как будто собранные изо всех существующих предметов, и они утопали в лужах, словно южные коттеджи в зелени, и телеантенны стояли на каждом из них; а вдали виднелись низкие небоскребы.
И Нерюнгри нахлынул на них, как сияющая волна смыслов, откровений и тайн, и унес их в ужасающую чудную даль своей сумасшедшей кустарной определенности, мистических явлений неожиданных домов из замшелого пестрого мрамора, дрожащего светлого воздуха напряженных радостных небес и блаженных мечтаний о светло-зеленом таежном прошлом, в котором эвенки, словно якуты, произносили великие слова. Он был горбатым, маленьким и большим; в этом городе были дороги и дороги, здания и здания, люди и люди; и он начинался с двух, и существовал, как два. Нерюнгрн жил, будто псих, полюбивший свою искореженную психику, как самого себя. Он вставал над поверхностью почвы, словно белоснежный бог своей красивой земли, зовущий народ на бой и счастье. Он весь состоял из тряпичных ошметок, картонок, ящичков, ржавых труб и ломаных кирпичей. Он был дебильным и приятным на вид, как будто умный лысый пес, стыдящийся своей розовой кожи и смотрящий в женское лицо мудрым звериным взглядом. Нерюнгри звенел льдинкой на морозе, лоснился шелковым бельем на атласных девичьих бедрах, топорщился рогожей на пыльном полу, трепетал красным вымпелом над избой. Он был любым, он был неуловим, он был Россией, он был Андреевском. Он приближался, как высь веры к душе, жаждущей истины, и пронзал величайшую грудь стрелой смирения, словно блестящий творец. Он возносился в чертог победы, как ликующий свет всеведения, и распылялся на всепроникающую субстанцию, словно главный закон мира. Он воскресал из сгоревшего чуда любви, как ангел, победивший самого себя, и низвергался в восторг неизвестного, словно воин правды, не знающий рождения. Он наступал, он был русским, он носил лапти, он пил сбитень и мед. Он соединил в себе Европу и Азию, и он угрожал уже Якутии и плевал на Америку; в нем сочетался призрачный блеск российских трущоб, знойное будущее якутской земли и американская страсть вечно улыбаться. Он был подлинной столицей Тунгусии, и если Россия существовала, она являлась всего лишь небольшим словечком на карте Сибири, а Якутия была сломлена и почти сокрушена этой неизвестной страной, и здесь должна была состояться последняя битв?
- Мы приехали! - объявил таксист. - Вот вам Нерюнгри - столица нашей новой России. Все есть столица России, они ведь считаются только со столицами!
Такси остановилось у большого пустого здания, около которого находилось много желтых автобусов, и на зеленой скамейке сидел человек, одетый в розово-желтую куртку. Он не имел ни бороды, ни усов. Вид у него был усталый, рядом лежал его большой синий рюкзак.
- Сейчас я спрошу, - сказал таксист и вышел из машины.
- Как-то тут пустынно... - пробормотал Жукаускас, допив последнюю каплю вина. - Я хочу спать.
- Я здесь ничего не понимаю, - признался Абрам Головко.
Через десять минут таксист подошел.
- Что ж, друзья, вам повезло. Вот там сидит попутчик, ему тоже надо в Алдан, но у него мало денег. Платите по четыреста рублей за человека, и Идам довезет вас.
- Идам? - спросил Жукаускас.
- Да, это водитель автобуса. Поедете на автобусе. Надеюсь, что с вами ничего плохого не случится. А теперь - прощайте, ха-ха.
- Пока! - хором крикнули Софрон и Абрам и вышли из такси, расплатившись.
Они подошли к скамейке; человек поднял свое лицо, надменно улыбнулся, потом встал и протянул руку.
- Это вам я обязан удачей своего путешествия?! Как прекрасно! Меня зовут Илья Ырыа, я - поэт. Я должен быть в Алдане! Поехали?
- Поехали, - согласился Головко, хлопнув ладонью по ладони этого Ырыа. - И нам нужно быть в Алдане. Мы потом вам скажем свои имена, Я думаю, мы доедем?
- Я хочу спать, - сказал Жукаускас.
Пипша вторая
- Я суть поэт! - громогласно заявил Ырыа, сидящий на своем месте в автобусе, который проезжал огромный угольный карьер, похожий на некий выход ада на поверхность, разверстую глубь мрака, нереальную земляную тьму.
- Что? - переспросил Софрон.
- Я - поэт! - гордо повторил Ырыа. - Я хочу вам рассказать об искусстве. Прежде всего, есть искусство якутское и не якутское, и тот, кто в Якутии занимается искусством не якутским и не по-якутски, тот недостоин даже собственного тела, не говоря уже о душе, или одежде. Я понял, что только Древняя Якутия должна по-настоящему привлечь нас, только дряхлые шаманы могут обратить на себя наше внимание, только культ гриба <кей-гель> в силах что-то раскрыть нам. Сэвэки, описываемый в Олонхо в пятой онгонче, так говорит о зындоне: <Лилипут Лилит!> Это примерно можно понять как <починитесь>, или <запузырьтесь>, или же, еще точнее, <выпестовывай-те яички>, то есть <будьте>. В этом главная примочка творчества. Легендарный Софрон-Кулустуур, сложивший Двойной Величины Мерзлотную Скрижаль, отмечал в разговоре с полумифическим китайцем Хуэем: <Пиши всем ничто, что есть все>. Для меня вот это абсолют, предел откровения. Ведь поэзия должна быть мудаковатой, точнее - далековатым сочленением мудаковых понятий, но национальное зерно в ней есть главная жерловина, в которую всовывается творец, создающий Новое по сути, по смыслу, по предмету, по цели, по определению, по звучанию. Я не могу описать лучше, наверное, нужно иметь в виду собственный опыт; может быть, стоит что-то зачесть - какую-нибудь шестую часть текста - но это позже. Стихосотворение требует такой предельной отдачи, такого служения, что из мозгов идет дымок. Талант есть чудесная россыпь, брошенная Богом тебе в душу, но чтобы стоять, ты должен держаться родных якутских свиней и обращать свой внутренний взор взад, то есть в блаженное славное прошлое, когда люди махали мечами и сочиняли длинные телеги. А разве мы не якуты, разве не родились мы здесь, разве не сосем свою землицу, не целуем листву? Л поэт - это ведь сердце страны, ее руки, жилы, подмышки. И поэтому я пишу по-древнеякутски, в то время, как современная молодежь не знает даже современного якутянского. Я изучил, освоил, прочитал эти старые тексты, ощутил заплесневелость мудрых букв, прикоснулся к смердению ломких истлевших переплетов. Я осознал великую истинность двоичного древнего стиля, когда каждое слово повторяется дважды, я зарубил себе на носу, что он звучит намного сильней современной скороговорки. Не правда ли, мощно: <Я и я пошел и пошел в туалет и в туалет, а потом я и я вышел и вышел из туалета и из туалета, и пошел и пошел в ванную и в ванную, а потом я и я вышел и вышел из ванной и из ванной, и сел и сел на табуретку и на табуретку, и ко мне и ко мне пришла и пришла любимая и любимая, и я и я ее и ее поцеловал и поцеловал>, Я специально не говорил ничего возвышенного, утонченного, ибо подлинная ценность видна в малом, незаметном, повседневном. Так изъяснялись наши предки, так кричал Эллей, так рычал Тыгын, так пробовал писать Мычаах. Ведь божественность в те времена была размазана по Якутии, как сладкая манная кашица Духа, и все субъекты были преображены, и похожи кто на золото, а кто на алмазы. Это сейчас эпоха вони, коммунизма, упадка и маразма. А тогда мир был благостным, как старец, и чистым, как квинта. И я творю оттуда, у меня есть настоящий якутский нож, которым я иногда себя немножечко режу, чтобы сбрызнуть кровью свежснаписанные строчки. Я еду в Алдан, поскольку там сейчас сердце Якутии, там Ысыах, там настоящие якутские мужчины! Я должен воспеть славу и битвы, должен запечатлеть разгром этих русских и тунгусов, должен развлечь мир великих вождей! Я всего лишь студент, меня зовут Степан Евдокимов, но я - Ырыа! Илья Ырыа! И я круче Мычааха, я как Саргылана! Я хочу прочесть вам свою поэму, все равно нам ехать очень и очень долго.