Я. Скорей радость.
Ведущий. Сколько часов в день вы, собственно, работаете? Я имею в виду, сколько часов в день вы… записываете?
Я. Много. Иногда — десять.
Ведущий. А кроме этого, у вас есть хобби, ну, например, девушка?
Я. Время от времени.
Ведущий. А вы говорите с вашими девушками о своем извращении? Или умалчиваете о нем?
Я. Нет, не умалчиваю.
Ведущий. А как реагируют девушки на ваше извращение?
Я. Я бы сказал, что в целом оно им нравится.
Ведущий. У нас есть первый звонок зрителя. Пан Т. из Нова-Паки спрашивает, не готовы ли вы дать себя кастрировать.
2
Стоит нам утром заявиться на пляж, как М. под бдительным оком моего отца приступает к подготовке своей новой видеокамеры. Он старается напустить на себя вид ироничный, но сразу видно, что эта японская игрушка его целиком захватила. Синди заинтригованно наблюдает за ними обоими, Кроха, напротив, тотчас переворачивается на живот и опускает мордашку на скрещенные руки. Наверное, я могла бы сказать ей, как понимаю ее когда мне было тринадцать, как сейчас ей, я вела себя так же. Однако подойти к ее лежаку не решаюсь. Вместо этого открываю тетрадь и принимаюсь писать.
До своих шестнадцати я терпеть не могла сниматься. А если уж быть абсолютно точной, так до шестого июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Скажи мне кто еще пятого июня того же года, что через каких-нибудь десять лет я буду еженедельно выступать по телевизору, я бы только высмеяла его. Чтобы я когда-нибудь по своей воле встала перед телекамерой? Я, которая всем нутром ненавидит даже обычную фотографию и уж тем более всякую съемку?!
Полная чушь. Исключено.
Это яростное неприятие камеры, разумеется, взрастил во мне папка. То есть он тот человек, который любит фотографировать. Хотя он и фотографирует смолоду (несколько его лирических пейзажей были даже напечатаны в журнале «Чехословацкий воин»), но эта его страсть пышным цветом расцвела только с моим появлением. Он купил фотоаппарат «Зенит» и в первые десять лет моей жизни отщелкивал на меня по меньшей мере сотню пленок в неделю — во всяком случае, так мне казалось. В нашей квартире, сколько я себя помню, везде висело и валялось дикое множество черно-белых, а позднее и цветных фоток. На всех была я. Лишь на нескольких — я с мамой.
На первый взгляд фотография — вполне симпатичное, этакое культурное хобби, но верьте мне: когда такой страстный любитель-фотограф — ваш отец, детство просто превращается в ад. Я не преувеличиваю. Его фотоаппарат отбивает у вас охоту к любой прогулке за город, к любому дню рождения, к костру, на котором предстоит жарить сардельки, к народному гулянию в день святого Матвея и даже к новому велику. Фотоаппарат отравляет вам лес, море, горы, снег, солнце, да-да, именно солнце. Он портит вам весну, лето, осень и зиму. Вы хотите сесть, а должны стоять. Хотите пойти влево, а нужно — вправо, потому что влево — против солнца. Вам захочется в конце концов домой, ан нет, еще чего, ведь идти домой
И упаси боже возразить!
Когда я пошла в первый класс, мое отвращение к фотографии достигло таких размеров, что я не могла даже
— Ну и рожу ты скорчила, Ренатка! — наперебой поддразнивали меня одноклассники, разглядывая нашу общую фотографию.
— Что с тобой стряслось? — притворно жалели меня довольные одноклассницы.
— Солнце жутко било в глаза, — говорила я, прекрасно зная, что солнце тут ни при чем.
Дело было только во мне. После моего детского опыта присутствие фотографа (а зачастую и одного аппарата в той же комнате, где находилась я) начисто лишало меня необходимого спокойствия. Всякий раз я терялась и по мере приближения критического момента, когда должна была, как говорится,
— Ты чего здесь так скалишься, Рената? — слышала я обычно.
Или:
— На этой фотке тебя, верно, кашель донимал, что ли?
Казалось, ни у кого с этим делом не возникало проблем. Куда более страшные девчонки, чем я, на снимках выглядели гораздо лучше. Я была красивой
— Есть три категории девочек, — объясняла я классу. — Фотогеничные, нефотогеничные и я.
В классе я смеялась. А дома потом ревела.
— Катитесь вы со своими фотками в задницу! — орала я на одноклассников на школьных экскурсиях. Они смеялись. Они уже знали меня.
От отцовской камеры Кроха удирает в море, и огорченный М. за неимением лучшего снимает меня. Мне уже не тринадцать, а двадцать семь, и я давно к фотоаппаратам и камерам равнодушна. Я даже откладываю тетрадь, встаю и начинаю пародировать всякие сексуальные позы: выразительно прищуриваю глаза, сильно закидываю голову, запускаю пальцы в волосы, чувственно выпячиваю губы, поглаживаю груди и тяну за бретельки купальника. Папка и Синди аплодируют. Я кланяюсь и снова удаляюсь под зонт.
— Ну что, барышня? — равнодушно, заученно, без всякого интереса говорит фотографша. — Вы так ни разу и не улыбнетесь мне?
Лампы просто ослепляют меня, слезится левый глаз. Всю энергию я и так употребила на то, чтобы не моргнуть, чтобы держать подбородок в дико неестественном положении, в каком установила его двумя холодными пальцами эта дама, чтобы наконец не разразиться громким криком. На улыбку сил уже не хватает.
— Вы даже не хотите попробовать? — говорит она. — Так вы выглядите ужасно грустной.
Она тоже, но этого я не говорю ей.
— Девочка как картинка, пятнадцать лет — а так хмурится! Какая жалость, ведь у вас такие красивые зубы…