— Никакой! — ответили они.
В изнеможении герцог упал на стул. На этот раз печаль его не выражалась никакими страстными порывами; он, казалось, был спокоен и молчал. Прекраснейшая мечта его молодости теперь навсегда исчезла, и счастье всей его жизни рушилось.
42
Отвращение Юлии к преступлению отца было так сильно, что ее сердце, так любившее его, разрывалось на части. «Будь его преступление другого рода, соверши он его в порыве непреодолимого гнева, я бы еще могла простить его ему. Но как сожалеть о человеке, совершившем преступление с улыбкой на губах? Страшно подумать, что я вечно должна хранить от всех тайну этого преступления и видеть, как отец мой улыбается людям, которые, расскажи я им всю эту историю, сочли бы ее за бред расстроенного воображения. Я теперь понимаю, почему мой брат не находил удовольствия в нашем домашнем кругу и почти ненавидел отца. Брат понимал все, чего не давала мне видеть моя слепая привязанность к нему, и знал, что отец недостоин подобной привязанности».
Весь этот день Юлия не выходила из комнаты и даже не допускала к себе мистрисс Мельвиль, сославшись на головную боль и на необходимость покоя и уединения. Эта настойчивость так напугала мистрисс Мельвиль, что она отправилась немедленно сообщить о ней мистеру Гудвину, но, к ее удивлению, он, по обыкновению так горячо заботившийся о дочери, отвечал уклончиво на ее донесение.
— Да, Юлия больна, я это заметил еще утром, по всей вероятности, горячка мистера Вильтона тифозного свойства, поэтому я думаю уехать нынче же вечером в Брайтон вместе с Юлией.
— Вы, вероятно, хотите, чтобы я ехала с вами?
— Нет, — отвечал банкир, — мне никого не нужно. Вы еще недавно просили меня отпустить вас в Лондон для свидания с родными; я согласен исполнить вашу просьбу и даже готов приказать выдать вперед ваше жалованье, если вам нужны деньги. А здешнее хозяйство я поручу мистрисс Бексон.
— А мистер Вильтон? — спросила она с удивлением.
— О нем позаботятся, а теперь прошу вас оставить меня, у меня много дел.
Гудвин говорил с мистрисс Мельвиль, стоя в дверях, но при последнем слове он неожиданно затворил их. «Сеть опутывает меня со всех сторон, — размышлял он в отчаянии, — она скоро свяжет меня по рукам и ногам, даже дочь начинает меня подозревать. Кто пробудил в ней эти подозрения? Я должен заставить еще одни уста замолчать навеки. Она меня не выдаст, я это знаю, но горячечный бред может против ее воли выдать мою тайну. Эта опасность требует больших предосторожностей. Что за жизнь, что за мука!» После нескольких минут глубокого раздумья банкир поднял голову и взор его сверкнул прежней надменностью. «Я стал слаб сегодня, — подумал он. — На что мне дан разум, если не на то, чтобы побеждать тех, кто ниже меня по своему положению. Все эти глупцы еще слепо верят богатому банкиру. Нет, не смешно ли вдаваться в отчаяние от того, что сын моей жертвы напал на след убийства своего отца и что моя дочь подозревает о моем преступлении? Игра плоха, но я буду мужественно бороться до конца». Шум отворившейся двери заставил банкира мгновенно придать своему лицу то приветливое выражение, с которым он всегда принимал посторонних. Посетителями были на этот раз мистер Грангер, гертфордский врач, и низенький рыженький человек со впалыми щеками и черными глазами, смотревшими пронырливо из-под плоского лба. Это был доктор Снафлей, основатель заведения для умалишенных, которое он сентиментально называл «Пустыней». Личность эта поместилась напротив Гудвина, между тем как первый доктор стал у окна.
— Когда я прочел ваше объявление, — заговорил банкир, — я никак не думал, что мне так скоро понадобятся ваши услуги, но один молодой человек, которого я из сострадания принял к себе в дом, чтобы привести в порядок рисунки моего сына, впал в сумасшествие. Мистер Грангер, лечивший его от лихорадки, может вам засвидетельствовать, что мозг его находится не в нормальном состоянии и требует совершенно другого лечения.
— Простите, мистер Гудвин, — сказал гертфордский врач, — если я позволю себе напомнить вам, что это предположение об умопомешательстве было в первый раз высказано не мной, а вами.
— В самом деле? — возразил хладнокровно банкир. — Но дело не в этом, а в том, что это помешательство не подлежит, к несчастью, никакому сомнению. Наследственное ли оно, я этого не знаю, потому что несчастный молодой человек не имеет, по-видимому, ни друзей, ни родных. Мне известно о нем только то, что дочь моя нашла его полуумирающим от голода в лавке одного торговца картинами в Риджент-стрит, и я с тех пор предоставил ему работу в моем доме. При других обстоятельствах я бы, конечно, обратился к местным властям с просьбой поместить его в одно из заведений для умалишенных, основанных правительством для бедняков, но моя дочь вырвала это несчастное существо из тисков нищеты, и я должен по совести помочь ей довершить это доброе дело. Если этот молодой человек действительно помешан, я вверяю его вашим попечениям и вознагражу вас щедро за них.
Доктор Снафлей поклонился банкиру и просиял при мысли приобрести нового гостя в свою очаровательную «Пустыню», но все-таки счел долгом заявить банкиру о своем бескорыстии.
— Я к вашим услугам, мистер Гудвин, и рад от души содействовать вашему доброму делу. Но вы позволите осмотреть его? Мистер же Грангер не откажется, вероятно, написать свидетельство о состоянии его здоровья.
— Да, — отвечал с грустью последний, — потому что я, к сожалению, не могу сомневаться в его помешательстве; это подтверждает постоянно преследующая его мысль о совершившемся убийстве, кроме того, есть и другие симптомы.
Гудвин вздохнул.
— Жаль, — сказал он, — это несчастье сильно подействует на мою дочь: она была такого высокого мнения о таланте больного. Я надеюсь, господа, что вы произведете осмотр с величайшей тщательностью.
Банкир позвонил и приказал слуге провести докторов к постели больного.
Доктор Снафлей был позором науки: она превращалась в его руках в низкую спекуляцию, успех которой он основывал на людских пороках. Его «Пустыня» была гробницей, в которую прятали самые страшные преступления. Но чем больше он преуспел в искусстве лицемерия, тем скорее угадывал лицемерие в других. Он тотчас же смекнул, что под маской расположения к молодому человеку скрывается тайна. Ему стало ясно, что банкиру нужно упрятать его во что бы то ни стало куда-нибудь подальше.
Доктор Снафлей прошел прямо к больному, оставив своего собрата в первой из занимаемых им комнат. Лионель спал томительным, лихорадочным сном и, услышав шаги, бросил на доктора дикий и испуганный взгляд, и когда он взял его руку, чтобы пощупать пульс, больной проговорил несколько несвязных слов. Доктор вслушивался в них с напряженным вниманием. «Он вспоминает свое университетское время, он, значит, проходил университетский курс», — подумал доктор, но мозг Лионеля вызвал в ту же минуту другие воспоминания.
— Убийца! — закричал он, приподнявшись с подушки, — мой бедный отец убит в северном флигеле».
И без того бледное лицо мистера Снафлея стало еще бледнее. «Он говорит, очевидно, об этом доме; я знал и без этого, что тут кроется тайна — друзей не отсылают в «Пустыню» без важных причин: содержание в ней обходится не дешево, но для людей, знающих больше, чем им следует знать, не жаль, конечно, издержек».
Лионель продолжал бредить по-прежнему о северном флигеле, о лестнице и погребе, но доктор, освоившись с припадками безумия, сумел составить целое из всех этих отрывочных и загадочных слов. Он признавал, что у Лионеля в настоящее время воспаление мозга, что его мучит воспоминание о страшном преступлении, которое и вызвало эту болезнь; он понимал все это лучше, нежели его собрат, который не допускал и мысли, что Руперт Гудвин способен совершить такое преступление. Привыкнув находить в человечестве одно только дурное, Снафлей отличался блистательной способностью проникать в самые сокровенные тайны и извлекать из них всевозможные выгоды. Усадив своего собрата у постели больного, он