деспотического своеволия. Вот еще одно свидетельство канцлера фон Мюллера: «С Гёте невозможно спорить, так как о многом он высказывается слишком односторонне и деспотически» (8, 30). Нарастание — головокружительный метаморфоз, доводящий восприятие до грани обморока; обморок — доподлинная реакция на «оборотня», демонстрирующего воочию вихрь перевоплощений. Рассказывают об одном молодом англичанине, приехавшем в Веймар повидать Гёте и потерявшем сознание, увидев его. Противостояние миру равно по силе открытости миру, ибо стать «всем» значит во что бы то ни стало избегать окончательно быть «чем-то». Ощущение таково, что имеешь дело с неким сказочным существом, в котором невозможно остановить ни одно мгновение. На каждое «да» есть тут свое «нет», на каждое «нет» — новое «да». Гёте-деятель, Гёте, считающий деятельность первым и последним в человеке, и Гёте-гуляка праздный, огорчающий Шиллера своим «бездельничанием»; Гёте-большой ребенок, ставящий превыше всего чувства изумления, почитания и благоговения («Высшее, чего может достигнуть человек… изумление». 3, 290); и Гёте-холодный скептик, готовый охладить любой пыл и любой энтузиазм («Склонность Гёте к отрицанию и его невероятное равнодушие, — сетует канцлер фон Мюллер, — вновь решительно выступили наружу». 8, 43); Гёте-вдохновенный патриот, не мыслящий себя иначе, как только немцем, и Гёте — свидетель битвы при Вальми, не нашедший иного способа реализовать свой национальный траур в связи с исходом битвы, кроме как воспользоваться счастливым случаем такого количества материала, чтобы целую ночь измерять черепа своих павших соотечественников; Гёте- ипохондрик, удивляющий друзей своей рассеянностью («ein fahriges Wesen», — говорит он о себе), и Гёте- источник ядерной волевой энергии («Я могу рассказать вам факт из собственной моей жизни, когда я неминуемо должен был заразиться болотной лихорадкой и только решительным усилием воли отогнал от себя болезнь». 3, 313). Единственное «что-то», на которое он способен, — быть новорожденным, т. е. начинать каждый Божий день так, словно бы это был самый первый день —

Sie zerren an der Schlangenhaut, Die just ich abgelegt. Und ist die nachste reif genug, Abstreif'ich die sogleich, Und wandle neu belebt und jung Im frischen Gotterreich[4].

В этом и состоит высочайшее таинство метаморфоза, что он есть форма, мыслимая в движении, и что видоизменяющаяся сущность не идентифицируется здесь полностью ни с одной из форм, какими бы совершенными сами по себе они ни были. Смертельная опасность Фауста, делающая его добычей Отца Лжи, — остановка прекраснейшего мгновения, т. е. одной из своих модификаций; жизнь Гёте — непрестанное сопротивление этому соблазну; быть равным себе значит для него быть неверным каждой из своих форм в момент, когда им случится предъявить иск на исключительность. «В человеческом духе, — говорит Гёте, — как и во Вселенной, нет ничего ни вверху, ни внизу; все требует равных прав по отношению к общему центру, скрытое существование которого проявляется как раз в гармонической соотнесенности с ним всех частей» (7, 2, 23). Позволительно прибегнуть к аналогии: если сравнить духовные способности с оркестрантами, то ничего не может быть очевиднее того, что все зависит от добросовестного и уместного отношения к собственным партиям. Никаких привилегий и профессиональной спеси; ни одна гениальная первая скрипка не спасет положения, если, скажем, литаврист вступит не вовремя или флейтист сфальшивит свои несколько нот. Все требует равных прав по отношению к творимой музыке, ибо перед музыкой равны все и настоящая музыка определяется не привилегированностью партии, а долгом каждого по отношению к своим, пусть даже нескольким нотам. Эта простейшая аналогия сполна проясняет нам случай Гёте. Универсальность здесь достигается путем строжайшего самоограничения. Гёте-игрок, признающийся в своем отвращении ко всему профессиональному, именно здесь обнаруживает тончайшее мастерство профессионала. Отказ быть «чем-то» спровоцирован проектом стать «всем», но путь ко «всему» лежит через овладение многоразличными «что-го», каждое из которых должно быть доведено до совершенства и подчинено «всему». Отказ, таким образом, есть отказ от успокоения в какой-либо освоенной «теме», тем более что наиболее совершенным из них свойственно претендовать на пульт дирижера. «Темы» Гёте — все до одной — образец совершенства, но его отношение к ним не терпит и намека на «табель о рангах». Выскочкам и зазнавшимся спесивцам в себе он всегда готов дать по носу, чтобы напомнить им меру их уместности и пределы их сообразности. Так не раз доставалось, в частности, «поэту», этой всепризнанной первой скрипке оркестра «Гёте». «У арабов, — сказал он как-то, — на протяжении пяти веков было лишь семь поэтов, которым они придавали значимость, а между тем среди отверженных было множество прохвостов, лучших, чем я» (8, 35). Мобильность и совершенное равноправие участников гётевского «коллективного существа» исключают какую-либо установку на эффективность и сенсационность; это значило бы добиться необычного успеха в одном ценою обкрадывания другого и даже ценою жизни. «Вертер» уже был написан и изжит; сумасшедшая «персона» влюбленного неудачника, влекущая к гибели весь коллектив, подверглась решительному усмирению путем переключения внимания с ее безутешных проблем на другие и самые различные вещи, скажем, на тот же череп барана или круг административных забот господина министра. «Если бы моей задачей, — говорит Гёте, — было непрерывно опорожнять и снова наполнять вот эту песочницу, которая стоит передо мною, то я делал бы это с неутомимым терпением и самой старательной точностью» (9, 31(4), 134). Подумаем теперь, что с таким же терпением и такой же точностью писал он «Фауста» и исследовал мир цвета. Так вот в этом, между прочим, и следовало бы искать не только разгадку написания «Фауста», но и один из наиболее существенных уроков его; дело не в том, писал ли Гёте «Фауста» или уподоблялся Сизифу в «миссии» с песочницей, а в том, что и то и другое требовало равных прав и равного внимания, будучи лишь средством на путях к самосозиданию. Эту мысль Гёте высказал однажды в подчеркнуто бесцеремонной форме: «Свои труды и поступки я всегда рассматривал символически, и, по существу, мне довольно безразлично, обжигал я горшки или миски» (3, 128). В «Годах учения Вильгельма Мейстера» приводится итоговое признание: «Я уважаю человека, который отчетливо знает, чего хочет, неутомимо совершенствуется, понимает, какие средства потребны для достижения его цели, умеет овладеть и воспользоваться ими; велика или мала его цель, заслуживает ли похвалы или хулы — это для меня вопрос второстепенный» (2, 7, 332). К этому же кругу высказываний относится одно поразительное замечание, таящее в себе целую концепцию долгожительства: «Можно стать трехсотлетним и больше, если только добросовестно выполнять свои ежедневные дела» (9, 33(4), 75).

Разумеется, «карьера в невозможном», осуществляемая на виду у всех и вопреки всем нормам канто-ньютоновской возможности, требовала особой осторожности и скрытности. «Слишком много требований, — объясняет Гёте, — предъявлялось к моей деятельности как извне, так и изнутри» (3, 101). В конце концов речь шла не просто об «изолированном человеке» Гёте, который в любом случае завоевал бы себе почетнейшее право на первенство среди маргинальных гениев эпохи, а о достойной альтернативе общему мировоззренческому гегемону эпохи. Надо было не просто личностно реализовать себя, но самой этой реализацией создать новый тип мировоззрения, новый путь жизни, новую эпоху. Отсюда делается понятной та стабильная черта гётевского характера, которую к Герман Гримм назвал «склонностью к инкогнито» (35, 59). Инкогнито — еще одна тактическая увертка человека, вознамерившегося вопреки всему построить свою индивидуальность сообразно ее первородству и еще раз в планетарных масштабах напомнить миру, уверовавшему в свое первоначально- туманное происхождение, высокое таинство его наследственности. Мы слышали уже: «Я вменил себе в обязанность соблюдать о самом себе и о моем пути определенное молчание» (9, 5(4), 144). «Нем, как рыба» — так характеризует он себя в другой раз (9, 7(4), 205). Каждый волен думать о нем и представлять себе его как угодно; для этого он и оставляет за собою нескончаемую галерею шлаков и побрякушек: язычник, христианин, атеист, пантеист, вольнодумец, консерватор, хамелеон, баловень судьбы, герой, комедиант — что еще?! Все равно, главное остается неуловимым. В этом вся суть фокуса, что и подтвердил он однажды Шиллеру в минуту озорной откровенности, назвав себя счастливым фокусником, который удачно стасовал карты и дурачит публику. Публике вовсе не обязательно

Вы читаете Гёте
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату