отцовский дворец. От раскаленных солнцем скатов шел удушливый жар. Джан невыносимо хотелось пить. Она то и дело прикладывалась к фляге, висевшей через плечо, но и вода с пальмовым вином стала противно теплой. Отец велел не снимать в пути белой шелковой шали — от зноя может свернуться кровь, и тогда конец… Девушка прилежно закрывала голову, но шелк промок от пота, липнул к коже, и от шали было мало пользы. В висках стучало, перед уставшими глазами плыли багровые пятна.
Когда после нескольких остановок дошли, наконец, до колодца, у которого предстояло ночевать, Джан не соскочила, как обычно, с Алмаза, а медленно сползла на руки служанок. Пока разбивали палатку, неподвижно лежала на песке в полутени чахлого саксаула. Не скоро пришла в себя после нескольких часов солнечной ванны.
Няня тоже измучилась. Ее толстая рубаха, надетая в дорогу, промокла так, точно Олыга только что вышла из воды. Прилечь ей пришлось не скоро. Хлопотала около Джан. Раздела, обтерла ее распаленное тело свежей колодезной водой. Напоила принцессу крепким кофе.
Ночью было по-пустынному прохладно, как никогда не бывает в это время в Анахе. Джан крепко спала под зимним меховым одеялом.
Все обдумала няня, собирая ее в дорогу.
Проснулась девушка совсем здоровой. Только сидеть на сафьяновой походной подушке было больно, а в седле, пока не размялись ноги, еще больнее.
Второй день похода все-таки прошел легче. Когда солнце снова начало палить, Джан, по совету няни, сняла и плащ, и кафтан, и сафьяновые сапожки. Ехала, как и служанки, босая, в одной толстой рубашке, и вместо шелковой шали повязала голову белым платком из няниного вьюка.
На третий вечер, взглянув в серебряное зеркало, увидела, что кожа на носу лупится, а руки и шея обгорели, как у девок-работниц, убиравших каждый год хлопок на отцовских полях. Но это путешествие по пустыне, так измучившее Джан в первый день, уже начало ее забавлять. Припомнились где-то прочитанные стихи:
Божественна и несказанна
Дней наших первая весна,
Одно свежо, благоуханно,
Одно есть в мире — новизна…
Дни были полны новизны; по-новому проходили и ночи. Джан спала на кошме рядом с няней. Олыга поднималась задолго до рассвета. Будила неохотно просыпавшуюся принцессу. Поила горячим кофе. Пока разбирали палатку, Джан сидела в сторонке на песке. Смотрела на звезды. Они тоже были новые — ярче, крупнее и словно ближе, чем в Анахе. На востоке над самым горизонтом ярко горела вестница утра Венера.
Ранние часы похода проходили легко. Воздух был прохладен и тих. Закутавшись в теплый абайе, Джан дремала на своем Алмазе, не выпуская поводьев из привычной руки. На первом малом привале снимала плащ. Ко второму солнце раскаляло песок. Плечи и шея Алмаза серели от пота. Горизонт дрожал и плыл.
Джан разоблачалась по-дневному. Ступая с непривычки как утка по крупному песку, подходила к Алмазу, трепала его крутую шею и, вскочив в седло, вставляла босые ступни в стремена, обернутые бархатом. В те далекие времена и знатные девушки не закрывали еще лица покрывалом — бурко, но ни один мужчина, кроме отца и хакима, не видел до сих пор Джан полураздетой. На евнухов она не обращала внимания — с ранних лет знала, что у них одна видимость мужчин. Теперь на ее голые руки и ноги жадно смотрели молодые воины-бедуины, погонщики верблюдов, конюхи, но девушка сама удивлялась, как быстро она привыкла к этим взглядам. Так, должно быть, и надо в пустыне… Не раздеться, как простые женщины, — и на самом деле от жары может свернуться кровь, а от мужских глаз она, во всяком случае, не свернется. Рассуждать Джан умела. Недаром же в ее книжном сундучке лежала — и не на дне — многомудрая «Зат- эль-холяль».
Когда приходили на ночлег, принцесса ела, как голодная поденщица, и няню сажала с собой. В пустыне все по-иному. Попробовала даже однажды помочь служанкам разводить костер, но только взялась за корягу саксаула, няня ее отобрала. Совсем не принцессино дело, и что скажет отец, если узнает, и что подумают бедуины…
На четвертый день джины подшутили над караваном. В самый зной появился вдали густой пальмовый лес. Среди зелени высились тонкие белые минареты, блестели голубые купола мечетей, виднелся дворец с башнями и крепостными стенами.
Джан никак не могла понять, что же это за неведомый город среди пустыни. Послала за племянником шейха, но, прежде чем он успел подъехать, город расплылся в воздухе.
Пришел, наконец, и пятый день. После полудня опять показалась вдали пальмовая роща. Бедуины радостно зашумели, забили копьями о щиты:
— Алиман, Алиман, Алиман…
Через час сделали последний привал. Наскоро разбили палатку Джан. Она старательно вымылась, начернила брови, выкрасила хной ногти рук и ног, густо напудрила лицо. Вышла в кафтане из золотистого индийского шелка с пуговицами из ляпис-лазури. На волосы, заплетенные в две косы, была наброшена прозрачная белая шаль. Лоб оставался открытым и над ним, посередине золотой диадемы, горел рубин, величиной с голубиное яйцо. Любимое ожерелье из розового жемчуга тоже было надето. Ее Высочество принцесса Джан изволила прибыть в гости.
Со стороны Оазиса близилось пыльное облако. Сам шейх Абу-Бекр с сотней босоногих галдящих всадников ехал рысью навстречу дочери эмира анахского.
5
Когда Джан шла к шатру шейха, она вспоминала наставления отца:
— Тебе будет что-нибудь неприятно, ты не подавай вида. Терпи… Так нужно, Джан. Будь почтительна. Матери шейха поклонись низко-низко. Сделай вид, что хочешь стать на колени. Тебя удержат — еще раз попытайся, и довольно. С женами здоровайся, начиная со старшей, с дочерьми — как хочешь. Они девчонки и должны тебя встретить у входа в шатер. Будут угощать — ешь все, не то обидятся. Желудок должен тебя слушаться, а не ты его. Нашему послу на обеде у китайского богдыхана пришлось есть гнилые яйца, и то выдержал. Ну, что еще тебе сказать?.. Да, берегись, дочка, вшей. Вернешься к себе в палатку — разденься, оботрись алкоголем, и няня чтобы всю как следует осмотрела. Скажу ей… А самое главное — не подавай вида, что тебе у них не по себе.
Да, было противно, очень противно… Когда перед Джан подняли потертый ковер и она вошла в женскую половину шатра, пришлось прежде всего поцеловаться с матерью шейха. Беззубый рот ласковой старухи сразу обдал Джан запахом гнили и лука. Потом целовалась с разморенными жарой женами, через силу целовала немытых детей. Потом Джан посадили на почетное место, и запахи заструились со всех сторон. Пахло грязной одеждой, потом, младенцами, кизяком, овчинами, еще чем-то очень нехорошим. Джан закашлялась и вынула из-за обшлага кафтана платок из египетского полотна. На минуту запах таифских роз вернул ее в Анах, но нельзя было долго сидеть, зажавши нос — тоже обида хозяевам.
Еще тяжелее далось угощение. Пересиливая себя, Джан глотала полусырые лепешки, пахнувшие кизячным дымом. Баранина, хотя была хорошо проварена, но почти без соли, без риса, без чеснока, без трав, без ничего — кое-как нарубленные серые куски в потемневшей деревянной миске.
Принцесса взглянула на исщербленные края с наплывом старого жира и почувствовала, что ее мутит. Поскорее зажала рот другим платком, побольше. В душном воздухе шатра на этот раз разлился аромат только что расцветшего жасмина. Шейховы жены восторженно щурили глаза, прищелкивали языком и, отобрав у Джан платок, принялись одна за другой говорить похвалы удивительным духам. Девушке стало смешно, и она забыла о миске.
Первую ночь в гостях Джан пришлось улечься в шатре-гареме, а не в своей палатке. Заснуть не могла. Только задули светильню, начали кусать клопы. Испуганная принцесса чувствовала, что по всему ее телу снуют неуловимые, жгучие, вонючие существа.
На ночь одна из кошм шатра была немного приподнята. Через отверстие виднелась залитая лунным светом земля. Осторожно ступая между спящими, Джан подобралась к спасительной дыре, легла па живот и, как была, в одной рубашке, выползла наружу. Присела под пальмой. Было тихо и тепло — прохлада пустыни не проникала в большой оазис. Между черными кронами пальм светилось лунное небо. Ночные