И крепко поцеловал ее.
— Вот видишь, милый мой, я же тебя предупреждала, что не пожалеешь. Помоги мне сесть, я заплету косы на ночь.
Он посадил ее и смотрел, как она это делала. Поднимались синевато-белые, худые руки, проворно бегали длинные пальцы. Вот упала на двигающуюся лопатку первая черная коса. Какие волосы! Все у нее настоящее! Зажегся где-то в мозгу образ худенькой Сюзи, но как он ни старался, чтобы образ ее тронул его, оно не удавалось. Сюзи, словно мстя за обиду, ускользала из памяти и скоро потонула где-то среди стоячих мыслей.
И другая такая же коса полетела на плечо, и обе они опять вызвали у него прилив любви. Снова было забытье, необыкновенные ласки и счастье…
Они лежали лицами друг к другу, и она ему рассказывала о себе.
Она полька из Варшавы, хорошей семьи. В шестнадцать лет она влюбилась в своего репетитора и убежала с ним. Вскоре тот ее бросил. Домой она из стыда не вернулась.
Пошла в гувернантки, но и тут ей не повезло. За ней стал ухаживать офицер, брат ее госпожи, и она ему отдалась. Забеременела, где-то рожала, ребенка бросила…
Офицер уехал в полк. Потом уже от голода и отчаяния пошла на содержание к старику, однако долго не выдержала и бросила его.
Увлеклась студентом евреем, а от него уже, со ступеньки на ступеньку, стала переходить из рук в руки, пока не докатилась до улицы. Тут и осталась…
— Конечно, — вполголоса продолжала она, играя его короткими пальцами, — я могла бы и вверх покатиться, но не повезло. Мало ли удачливых кокоток. А у меня не вышло. Из родного города пришлось уехать. Жила долго в Москве, в Киеве. Теперь уже год как живу здесь.
— Отчего же ты не займешься честным трудом? — серьезно спросил Владимир Петрович. — Ты бы могла быть продавщицей, кассиршей, телефонисткой… Может быть, я бы тебя встретил и влюбился. Ну не я, так другой.
— Мужчины или притворяются, — спокойно возразила она, посмотрев на него, — или в самом деле глупы. И ты такой, как все. Точно вы сговорились друг с другом предлагать ночной бабочке, — сказав 'ночная бабочка', она улыбнулась, — всегда одно и то же. Какая я честная труженица, если меня с ума сводит ночная жизнь? Без ночной толпы я себе теперь жизнь не могу представить. Не мужчина же, в самом деле, мне всегда нужен. Толпа моя, и я принадлежу толпе, и нас нельзя разделить. Нет, не в том дело, милый мой, и не будем в тысячный раз повторять историю наивного гимназиста и добродетельной проститутки. Лучше скажи, хорошо ли тебе со мной, милый мой?
— Очень, — ответил Владимир Петрович, — и если бы иметь такую жену, как ты… — не окончил он. — Как жаль того, который лишился счастья быть твоим мужем, — как бы себе сказал Владимир Петрович.
Они долго после этого молчали. Ее глаза медленно налились слезами.
Длинным мизинцем она незаметно смахивала их.
И он угрюмо молчал, боясь неловким словом обидеть ее… и… вдруг вспомнил Сюзи. Встать, побежать, отыскать ее, была первая мысль, но сейчас же явилось возражение: поздно, Сюзи давно домой вернулась.
'Нет, уже поздно, — опять подумал он, чувствуя, что ему лень сейчас подняться. — Да и не хочется к ней. Лучше до завтра подождать. Бог с ней, с Сюзи! Ни целоваться с ней, ни шептаться не тянет…'
— Самое главное, — вдруг сказала она, и он вздрогнул от звука ее голоса, — что меня мучит, это мое будущее. Ведь я все знаю, понимаю и не обманываю себя. Красота уходит… Если бы ты знал меня в шестнадцать лет… Когда я, бывало, гимназисткой выходила под вечер на улицу, вся Варшава гналась за мной. Красота уходит… — повторила она, после того, как от нее отошел образ гимназистки Зоей, — а желания растут. Чем меньше имеешь прав на счастье, тем больше требуешь его. Зубы у меня начали портиться, и я себе не представляю, как смогу надеть фальшивые зубы. А ведь придется. Ну, Бог с ними, с зубами, — не знаю, зачем о них вспомнила.
— Честное слово, ты очень хорошая, — произнес Владимир Петрович, растроганный. — Ты задела мою душу.
— А завтра забудешь обо мне, не спорь, не возражай, милый мой, я опытнее тебя. Я благодарна тебе за сегодняшнюю ночь, и мы квиты. И еще тревожит меня страх, — вернулась она к прежним мыслям, — что я непременно заболею… ну, нашей болезнью. Однажды уже была больна, — вывернулась. Раз вывернулась, другой, но не всегда же счастье. Постарею, стареем мы скоро. Мне уже двадцать восемь лет. Ну, до сорока можно работать, а дальше? Осталось двенадцать лет, самых трудных. И далеко, и близко. Так близко кажутся иной раз эти сорок лет, будто через дорогу перебежать. Ты представь себе, что я в сорок лет буду делать? Больная, беззубая, с вылезшими волосами… Не будет у меня вот этих кос.
Дрожь пробежала по телу Владимира Петровича, и он, как испуганный ребенок, зашептал:
— Не мучь меня, не говори больше!
— Так ведь это же правда, Володя! Ни к чему не способная, больная! А душа будет такая же, еще более жадная, еще более требовательная… Дайте, дайте и мне радости… Я себя знаю, милый мой. Буду лежать где-нибудь в каморке и мечтать о прекрасной молодости, буду косы свои вспоминать…
— А я всегда, даже когда счастлив, думаю о том, что умру неестественной, необыкновенной смертью, и всю жизнь мучаюсь этим, — вдруг ужасно откровенно сказал Владимир Петрович.
— В самом деле, — удивившись, медленно проговорила она.
Она долго смотрела на него, потом с порывом поцеловала.
— Ты хорошая, — опять повторил он.
— А может быть, и нехорошая, — смеясь, ответила она. — Не в том дело. Дай, я твою руку буду целовать, я люблю целовать мужские руки.
И целуя коротенькими касаниями губ его волосатую руку, она тихо сказала:
— Вот отчего, милый мой, я решилась умереть. Я уже полгода как задумала это. Некуда дальше, милый мой. И не все ли равно, раньше или позже? Третьего дня чуть-чуть было не сделала, да в последнюю минуту испугалась. Скучно показалось одной умереть, — поправилась она.
— То есть как, скучно? — не понял сразу Владимир Петрович и почувствовал легкий испуг, колющим холодком пробежавший в сердце.
— Как же ты этого не понимаешь? — отозвалась она. — С револьвером в руках, и одна… Невесело это! А вот вдвоем…
— Пожалуй, ты права, — подумав, одобрил он ее, и успокоился. — Но где же найти этого второго?
— Второго? — удивилась она его вопросу. — Да сколько угодно. Любой попавшийся мне на улице гость и есть второй. Чуть он заснет, я сначала его, потом себя. Вот какой ты, испугался…
Владимир Петрович присел от страха и схватил ее за руку.
'Еще, пожалуй, убьет, — молнией пронеслось у него в голове. — Влопался же я в историю. Нет, надо сейчас убраться отсюда. Вздор, не убьет. Фантасмагория, фантасмагория…' — почему-то несколько раз повторил про себя это слово Владимир Петрович.
Он быстро нагнулся, поднял с пола носки и дрожащими руками стал надевать их.
— Так почему же я тебя убью, — словно угадав его мысли, смеясь, сказала она, шутливо вырывая у него вывернутый наизнанку носок. — Какой ты глупый! Я могу убить несимпатичного, грубого, но зачем же я стану убивать хорошего? Мне ведь только второй нужен. Какой ты глупый, — опять сказала она, и слегка потянула его, чтобы он лег. Когда же Владимир Петрович не сразу дался и со страхом посмотрел ей в глаза, она положила его руку на свою грудь и прижалась нежно и страстно к нему. Коса упала на его плечо.
И он вдруг притих, успокоенный этой вызывающей лаской, и снова как на улице почувствовал себя во власти неведомого, мистического обаяния.
'Конечно, мой страх — вздор! Мне ведь предсказали, что я должен только моря бояться, — успокаивал он себя. — Фантасмагория, — опять началась музыка в голове, — гория… гория… Да и уйти ведь не хочется, вот в чем трудность', — как бы оправдываясь перед кем-то, чуть не сказал он вслух.
И, устав бороться с ней, с собой, бросил носки, лег и жарко обнял ее…
— Я это сегодня хотела сделать, — услышал он ее чистый грудной голос, — и решила: первый, которого я встречу, умрет со мной. Но первым оказался ты, и потому я это сделаю завтра, через неделю. Ты