которое мне приписывали в тех отдаленных землях, и что я очень ее любил. Когда я решил, что поведал все, начался допрос. Я сделал все, что мог, не переставая удивляться тому, какие мириады вещей желает узнать одна женщина о другой. Было уже почти три, когда мне наконец удалось убедить ее поехать домой и немного поспать. В этот час уже никто не придет. И полагаю, ей понравилась идея, чтобы я на время побыл бы один на один с тем, что осталось от ее мужа. Да и для меня, должен сказать, это было естественно.

Похороны были немноголюдными. Кто-то из родственников, несколько друзей, немало судейских служащих, некоторых я не знал. Я обрадовался, увидев кого-то их старых знакомых; с ними я поздоровался и перекинулся парой теплых слов. Были также Фортуна Лакаче и Перес, наши бывшие начальники. Судья на пенсии выглядел таким постаревшим, что казалось, он вот-вот развалится на части, однако его лицо с придурковатым выражением говорило о том, что он все же сопротивляется ходу времени. Перес уже не был официальным защитником, он стал судьей — факт, вызывающий оторопь у всех здравомыслящих людей.

Пока все возвращались к машинам, я задержался, чтобы в одиночестве бросить горсть земли на могилу. Я обернулся, чтобы удостовериться, что мой жест останется без свидетелей: как раз в конце группы шествовали наш бывший секретарь и наш бывший судья. Я взял большую горсть влажной земли. Бросая ее кусками на могилу, я вполголоса прочитал только что мной придуманную абсолютно атеистическую молитву: «В тот день, когда дураки устроят праздник, эти двое будут встречать остальных в дверях, будут подавать им напитки, пирожные, предложат первый тост и будут у всех стряхивать крошечки с губ».

Закончив и улыбнувшись, я удалился.

Еще сомнения

«Вроде ничего не забыл», — думает про себя Чапарро, возвращаясь домой с пакетом с теплым хлебом. Еще бы ему не быть теплым, только что открыли пекарню.

Его приводят в отчаяние эти первые старческие привычки, как, быть может, остальных приводят в отчаяние морщины и седина. Выспаться раньше, до пенсии, было бы удовольствием, настоящей наградой, но на это не было времени, теперь, когда полно часов на отдых, не получается ими насладиться. Поэтому, когда он устает переворачиваться с боку на бок в кровати, он пялится на первый свет, пробивающийся в щели, затем встает и выходит, чтобы купить хлеб в пекарне, тщательно одетый, потому что боится превратиться в одного из этих потрепанных стариков, которые выходят на улицу в фуфайке с подтяжками и тряпочных тапочках.

Возвращается, заваривает мате, несет его к письменному столу вместе с парой хлебцев на блюде, чтобы не накрошить. Его немного смешит то, что благодаря двум своим бракам он получил хотя бы элементарные домашние навыки.

Когда он садится за стол, проверяет последнее из написанного, грустит и сомневается в том, стоит ли это сохранить как часть книги. Является ли это частью истории, которую он рассказывает? Если история, которую он рассказывает, — это история Рикардо Моралеса или Исидоро Гомеса, то нет, это не о них. Однако если история, которую он рассказывает, его собственная, его, Бенжамина Мигеля Чапарро, то да — этот молниеносный визит в Буэнос-Айрес в мае 1982-го должен остаться в повествовании.

Он опять начинает себя спрашивать о том, какую же историю он пишет, и опять возникают новые сомнения или повторяются старые. Ведь если писать что-то вроде автобиографии, то останутся без внимания масса обстоятельств и люди, которые были важны в его жизни. Что он рассказал, например, о Сильвии, своей второй жене? Мало или ничего. Можно проверить, но, как ему кажется, он ее упомянул в этой самой предыдущей главе о смерти Сандоваля. Но после всего, что можно было бы добавить? Что прожили они вместе десять лет? Что с тех пор, как он отважился вернуться в Буэнос-Айрес в конце 1983-го, когда никто уже не боялся ни военных, ни их ищеек, они прожили еще четыре года? Что за эти последние четыре года жизнь Сильвии походила на ссылку, вдали от семьи, от подруг, от окружения, на которое она постоянно жаловалась, пока они жили там, но по которому начала скучать с первого же дня, когда ступила на землю Буэнос-Айреса? Этот город навсегда так и останется для нее злым и враждебным.

Чапарро заговорил о том, что творится с их браком, сейчас, когда новый закон о разводе давал ему эту возможность. Сильвия начала тянуть резину, а когда он все же решил прижать ее с ответом, заставляя принять решение, она исповедалась ему, что не была уверена в том, что достаточно его любит. Чапарро сам помог ей собрать чемоданы, попросил взаймы машину, чтобы проводить ее до Аэропарка, и потом со скрупулезностью нотариуса отправил ей все совместно нажитое имущество, которое она у него запрашивала, от электрического тостера до подарочного издания «Моби Дик», которое они вместе купили в одну из поездок в Сальту.

Потом они перестали общаться. Чапарро узнал, что она вышла замуж, но никогда не хотел знать подробности. В это время он и решил обходиться без женщин — или обходиться без тех женщин, которые могли бы стать важны для него, а значит, могли бы его ранить. Поначалу это давалось так просто, что само решение показалось ему мудрым: было ошибкой пытаться разделить свою жизнь с кем-то, потому что заканчивается все это только сожалениями. Марселу он потерял из-за докучливости, Сильвию — из-за того, что она сама так решила. Он больше не хотел терять. Так будет лучше. Всегда найдется женщина, готовая предложить ему эфемерное удовольствие в обмен на такой же дар. Лучше переехать в Кастеляр (он этого так жаждал, когда ему пришлось уезжать в Хухуй), в дом, который когда-то принадлежал родителям. В этом доме он теперь пишет свою историю, иногда выглядывая в сад или поднимаясь, чтобы заварить еще мате. Об этом он расскажет в романе? В этом нет никакого смысла. Лучше вернуться к Моралесу и к тем немногочисленным страницам, которые остались в его истории. А потом?

Потом — ничего. Или что-то: вернуть машинку в Суд, в этот проклятый Суд, под руководством судьи Ирене Орнос, разрази ее гром, потому что все (отправить женщин на задний план, вступать в интимные отношения с одной из них без особых обязательств, вести в Кастеляре жизнь достопочтенного вдовца) шло как надо до 9 февраля 1991-го, когда, после пятнадцати лет, она вновь переступила порог Секретариата, теперь уже в качестве судьи.

Чапарро пообещал себе, что эта баба больше не сведет его с ума, потому что ему и так хорошо, потому что он больше не нуждался в новом и жестоком разочаровании, в новой бессоннице, в новой дыре в кишках. Поэтому он сказал ей «как дела, доктор, столько времени», хотя и заметил, что словно оборвал ее, потому что она уже шла вперед, вытягивая голову, чтобы поприветствовать его поцелуем, и оказалась сбитой с толку, как оказывается сбитым с толку тот, кто собирается перейти с тобой на «ты», но вдруг упирается в четырехметровую стену твоего надменного презрения. И тогда приходится отвечать «хорошо, а вы как? И правда, столько времени». И поэтому, и потому что ситуация его разозлила, встревожила или опечалила (или все сразу), Чапарро пробубнил вместо подробного рассказа, что он оставил массу незаконченной работы на своем столе, и выбежал словно ошпаренный. Он убежал с достаточной скоростью, чтобы не почувствовать аромат ее духов, но недостаточно быстро, чтобы уйти от обычных ответов на обычные вопросы, типа «как семья, Ирене, хорошо, слава богу, девочки хорошо, твой муж, мой муж тоже много работает, здоровье в порядке»; разрази гром и его тоже, сукин сын, прошу прощения, потому что глупец не виноват в том, что женился на ней. Но все равно, почему Чапарро во все это ввязывается, когда ему было так хорошо одному или с эфемерной спутницей?

Потому что начиная с этого момента вся жизнь для него потеряет вкус или, что еще хуже, будет иметь ее вкус: воздух, поджаренные на завтрак хлебцы, бессонница, поцелуи любой другой женщины, которая встретится на его пути, так что лучше уж прямо сейчас оформить свой переход, хотя и это не получится. Ведь у него не хватит смелости на то, чтобы поменять Суд, всех тамошних сотрудников, так что выхода нет, только молчать, позволить времени течь своим чередом, игнорировать огонь в ее глазах, когда она на него смотрит, не смотреть в вырез ее платья, когда приходится подходить сзади к ее письменному столу, чтобы подать бумаги на подпись. И, вот дерьмо, жить так — это невыносимо.

Нет. Определенно, он станет писать роман, в котором его нет как персонажа. Он и так сыт собой по горло и не собирается любоваться здесь собственным пупком. Но, по крайней мере, он решает оставить главу о смерти Сандоваля. А эта проклятая история Моралеса переплетена с его собственной жизнью. Не он ли провел семь лет, считая коз в высокогорье, из-за того, что ввязался в эту историю? Он не жалеет. Не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату