— Сейчас вся страна втягивается в русло демократизации, — продолжил генсек, объясняя недоучке- уральцу, из каких элементов эта самая демократизация состоит. — И после этого обвинять Политбюро, что оно не делает уроков из прошлого? А разве не об этом говорилось в сегодняшнем докладе?
Провинившийся школьник поднял глаза на справедливого, никогда не ошибающегося учителя:
— А между прочим, о докладе, как я…
Ельцин хотел напомнить: в начале своего выступления он сказал, что доклад поддерживает, по нему нет замечаний, часть его предложений, высказанных на обсуждении в Политбюро, учтена. Зачем же приписывать то, чего он не говорил? Но Горбачев снова резко оборвал стоявшего на трибуне московского секретаря:
— Да не между прочим. У нас даже обсуждение доклада отодвинулось из-за твоей выходки.
И это было поставлено в вину, хотя, как мы знаем, прения по докладу решено было не открывать.
Ельцину с трудом удалось прорваться сквозь многословную обличительную тираду Горбачева:
— Нет, я о докладе первым сказал…
Зал возмущенно загудел. Стенограмма зафиксировала отдельные возгласы:
— 0 себе ты заботился!
— 0 своих неудовлетворенных амбициях!
Подзуженный голосами из зала, Горбачев распалился:
— Я тоже так думаю. И члены ЦК так тебя поняли. Тебе мало, что вокруг твоей персоны вращается только Москва. Надо, чтобы еще и Центральный Комитет занимался тобой? Уговаривал, да?.. Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, самомнения, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки. Надо же было навязать Центральному Комитету партии эту дискуссию! Считаю это безответственным поступком. Правильно товарищи дали характеристику твоей выходке…
Н-да. Кто кому навязал дискуссию? Человек в соответствии с дарованным плюрализмом заявил о своей точке зрения, не совпадающей с общей, и попросил об отставке. И вот во что вылилась заурядная, в общем-то, просьба.
Проработка продолжалась — мелкая, злобная, унизительная. Вопросы генсека больно били по самолюбию. Скажи по существу, как ты относишься к критике? Скажи, как относишься к замечаниям товарищей по ЦК — они о тебе многое сказали и должны знать, что ты думаешь? У тебя хватит сил дальше вести дело? И подхалимские голоса в зале: «Не сможет он, нельзя оставлять на таком посту».
— А теперь посмотрите, на основании чего вынесен сей вердикт, — говорит тот самый высокопоставленный в прошлом партийный деятель, который категорически отрицает версию тайного сговора Горбачева с Ельциным. — На основании воспринимаемых на слух аргументов спонтанно вспыхнувшей дискуссии. Представляете? Судили, не имея никаких документов, никаких материалов. Не было ведь справки, не создавалась комиссия. Площадной самосуд. 26 человек выступили, заплевали, очернили, под статью — полнейшая теоретическая и политическая беспомощность — подвели, вердикт вынесли о невозможности пребывания в должности, и только после этого выступает Горбачев и сообщает, что Ельцин еще полтора месяца назад обратился к нему с письмом с просьбой об отставке. Значит, были какие-то встречи, выяснения позиций. Зачем же натравливать на него людей, не знающих подоплеки? Я был на том пленуме, и заявление Горбачева о письме Ельцина меня неприятно кольнуло: что же мы делаем, ведь так с каждым из нас могут поступить. Дайте заключение комиссии, справку, объяснение. А то — на слух. Правда, Горбачеву принесли стенограмму выступления Ельцина, но когда? После того, как выступил последний обличитель, и исход дела был предрешен. «Посмотрите, что он сказал! — вскричал Горбачев. — Мне дали уже стенограмму. Вот ведь что он сказал: за эти два года реально народ ничего не получил. Это безответственное заявление, в политическом плане его надо отклонить и осудить. Мы добились немалого, а он хочет навязать Центральному Комитету свои негативные оценки».»[194]
Согласимся, экзекуция, устроенная Горбачевым, была жестокой, так с единомышленником не поступают. Так не поступают даже с самыми непримиримыми оппонентами, есть же в конце концов определенные этические рамки для проведения партийных дискуссий, пусть даже самых острых, самых нелицеприятных. Но вот в этой неординарности поступка Горбачева, выпустившего, не хуже того ловчего из басни И. А. Крылова, «на волка гончих стаю» и кроется ответ на вопрос, томивший собеседника Н. Зеньковича. Горбачеву требовалось как можно глубже запрятать даже саму идею возможного сговора с Ельциным, поэтому он сознательно рушил эти самые этические нормы, сложившиеся в партии при проведении острых дискуссий, по принципу: «чем хуже — тем лучше». Лучше для кого? Во-первых, для себя — вот как мы разделываемся с инакомыслящими, во-вторых, для Ельцина, — «терпи казак — атаманом будешь!» — ведь мы с тобой договорились, что на Пленуме будет устроена горячая баня. Ну, а главное, — это нужно для дела, о котором они договорились, для страны, стоящей на перепутье.
Однако, ход дискуссии, развернувшейся на Пленуме, скорее всего, вышел за рамки разработанного сценария, сам Горбачев не ожидал такого эффекта, а уж Ельцин — тем более. Поэтому в искренности его переживаний, которыми он делился в «Исповеди…», сомневаться не приходиться. Слово Б. Н. Ельцину:
«Ну, а дальше все пошло, как и ожидалось. Но одно дело, когда я теоретически прокручивал все это в голове, размышляя о том, какие доводы будут приводиться в ответ на мои тезисы, кто выступит. Казалось, что выйдут не самого крупного калибра и не близкие люди… А вот когда все началось на самом деле, когда на трибуну с блеском в глазах взбегали те, с кем вроде бы долго рядом работал, кто был мне близок, с кем у меня были хорошие отношения, — это предательство вынести оказалось страшно тяжело. Я уверен, сейчас этим людям стыдно читать ту брань в мой адрес, которую они говорили. Но слово сказано, и от этого никуда не уйти.
Одно выступление за другим, во многом демагогичные, не по существу, бьющие примерно в одну и ту же точку: такой-сякой Ельцин. Слова повторялись, эпитеты повторялись, ярлыки повторялись. Как я выдержал, трудно сказать.
Выступает Рябов, с которым столько в Свердловске вместе работали. Зачем? Чтобы себе какую-то тропинку проложить вверх, если не к будущему, то хотя бы к своей пенсии? И он тоже начал обливать… Это было совсем тяжело. Первый секретарь Пермского обкома — Коноплев, Тюменского — Богомяков, и другие… Уж вроде работали рядом, уж, кажется, пуд соли вместе съели — но каждый, каждый думал о себе, каждый считал, что на этом деле можно какие-то очки себе заработать. Из членов Политбюро для меня неожиданными были выступления Н. И. Рыжкова и А. Н. Яковлева — я не думал, что они могут сказать такие слова. Генеральному, мне кажется, хотелось, чтобы именно они выступили, поскольку я всегда к ним относился с уважением, и значит, мне слушать их будет особенно больно.
Я уже знал, что после этого начнется долгий процесс, который надо вытерпеть, что сейчас, на Пленуме, меня из состава кандидатов в члены Политбюро не выведут. Нужно ждать Московского Пленума, и на нем сначала меня освободят от должности первого секретаря горкома партии, а потом на другом Пленуме уже выведут из Политбюро. Так оно и получилось. Проголосовали в конце Пленума за короткую резолюцию: «считать выступление политически ошибочным» — и предложили МГК рассмотреть вопрос о моем переизбрании. Хотя ничего там и близко политически ошибочного нет, и в этом теперь могут убедиться практически все, кто прочитал мое выступление в журнале.
Кстати, когда было объявлено о выходе во втором номере журнала «Известия ЦК КПСС» за 1989 год стенограммы октябрьского Пленума ЦК, я не стал стремиться раньше времени прочитать этот текст. Дождался, когда журнал пришел домой, я подписываюсь на него. Прочитал свое выступление. Удивился слегка, мне казалось, что выступил я тогда острее и резче, но тут время виновато, с тех пор общество так продвинулось вперед, столько прошло острейших дискуссий, и на XIX партконференции, и во время предвыборной кампании… А тогда это была первая критика Генерального секретаря, первая попытка не на кухне, а на партийном форуме, гласно разобраться, почему перестройка начала пробуксовывать, это была первая, так сказать, реализация провозглашенного плюрализма.
А вот выступления других, так называемых, ораторов я читать не стал. Не смог пересилить себя. Читать — это почти что заново пережить то страшное состояние несправедливости, ощущение предательства… Нет.
Трудное время. Пережил я это тяжело. Несколько дней продержался буквально на одной силе воли, не слег в больницу сразу. 7 ноября стоял у Мавзолея В. И. Ленина и был уверен, что здесь я последний раз.
