офицеров, до сей поры отдыхавших в здании школы. На прощание я велел налить им по стакану вина. Пока остальные забирались в кузов, старший по возрасту, майор, поблагодарил меня от имени всех за прием, оказанный им в Монмиреле.
На обратном пути, в саду другой школы, я обнаружил великолепный кедр с восково-голубыми иголками и тонко-ребристым стволом цвета корицы. Я никогда не видел ничего красивее, ни на Майнау[144], где растут прямо-таки гигантские экземпляры, ни в горных лесах Канарского архипелага.
В полдень я снова в большом салоне с его чудесным видом, который, мне кажется, оказывает непосредственное воздействие на строй языка и порядок мыслей. Перед обедом со мной случилось происшествие, глубоко меня растрогавшее. Я спустился в парк и, желая раздобыть там на память о проведенных здесь днях какую-нибудь безделицу, принялся осматривать белые воронки на травянистой лужайке в поисках бомбовых осколков. Однако в первом же месте попадания меня сразу же поразила находка совершенно исключительного свойства — а именно роскошная окаменелость винтовой улитки, силой взрыва исторгнутая из глубины мелового грунта. Я взвесил ее на ладони словно личный подарок: образование конической формы, длиною почти с предплечье, которое вилось спиралью и распахивалось у отверстия. В разломе виднелись веретено и внутренний завиток, перламутровый глянец которого хорошо сохранился. Я, кого близость уничтожения в эти прекрасные дни неотступно сопровождала подобно тени, тотчас же постиг преподнесенный случаем урок: mont[145] Mirail была когда-то утесом в море мелового периода, и бережно хранит в себе такие чудеса, по сравнению с которыми замок со всеми его садами является таким же мимолетным символом, как и скорлупа этого моллюска.
Было в этой находке и что-то от алхимии, от философского камня, преображающего предмет благодаря чуду, совершающемуся внутри нас. У меня было такое чувство, как если бы среди всех картин, книг или богатств замка мне предложили бы выбрать какую-нибудь памятную вещь, но все же ничего не оказалось желаннее этого улиточного домика. Мы должны достичь того состояния, какое соответствует изобилию земли, превращая в золото все, чего касается наша рука.
На закате, прихватив охотничьи ружья, мы снова совершили прогулку в долину. На сей раз случай завел нас на большой хутор, обильно заселенный домашней скотиной, но совершенно безлюдный. Бесцельно бродя по нему в поисках курятников, дабы разжиться яйцами, мы услыхали пение, доносившееся из одной из построек, и у открытого огня очага в кухне наткнулись на темного карлика, который был в стельку пьян. На столе высился строй пустых и полупустых бутылок, которые он, нетвердо держась на ногах, время от времени подносил ко рту. Он встретил нас с ликованием и извлек из рубашки, образовывавшей поверх его штанов массивное утолщение, пачку денежных знаков. Затем он принялся подбрасывать их вверх, и те, листопадом, плавно оседали на пол. Если мы правильно разобрали его пьяный лепет, то его покровительница оставила его в имении, чтобы доить коров. Когда же мы спросили у него масла, он ответил нам в том смысле, что оно, дескать, получилось бы скверным, поскольку бабы здесь слишком-де неопрятны — moi, je suis prop'[146], похвастался он взамен этого, указывая на свои лохмотья и, словно по шаткой палубе, пританцовывая, прошелся вокруг вас. Потом, кажется, радостное упоение слилось в нем с опьянением винным, и объединенный поток целиком захлестнул его. Он принялся дотрагиваться рукой поочередно до очага, до стульев и столов, даже до стен: «Это принадлежит мне, это тоже, и это», — а в довершение — я находил экспрессию неслабой — он показал еще на свою изношенную шапку: «Это тоже принадлежит мне, все принадлежит мне». Затем снова, затачивая длинный нож и пугливо озираясь по сторонам: «Покровительницы здесь нет, погодите-ка, я зарежу для вас гуся, не гусоньку, нет, потому как у нее теперь малыши, а гусика, уж очень он вкусненький. Все здесь теперь мое». В конце концов, нам стало ужасно не по себе, и мы поспешили оставить это место. Карлик еще какое-то время тащился за нами, призывая вернуться; мы видели, как он хватал кур и с такой силой швырял их в воздух, что несчастные птицы с пронзительным кудахтаньем разлетались во все стороны.
На обратном пути мы близ железнодорожной насыпи проходили мимо луга, на котором колонна французских митральез побросала свои транспортные средства. Среди разбросанной поклажи я отыскал несколько сорочек, в которых в настоящий момент крайне нуждался.
День мы завершили бутылочкой «Aloxe-Corton», которую распивали в большом салоне, сидя перед камином, в то время как березовое полено, обнаруженное нами на пожарных козлах, играя язычками пламени, потрескивало в нем. Пламя осветило в глубине камина старинную железную плиту с изображением Геракла в зале Омфалы. Беседуя, мы пытались дать ответ на вопрос, предопределено ли самой судьбой этому месту то обстоятельство, что мимо него проходят войска и оно время от времени дает приют прусским офицерам, как то уже случалось в 1814, 1870, 1914 году, и вот теперь снова.
Спинелли пришел в радушное настроение; он зажег все свечи большой люстры, с которой на пол желтыми каплями опадал воск. Пожелав ему спокойной ночи, я удалился, оставив его наедине с бутылкой шампанского. Я открыл в нем новый, неизменно деятельный, точный ум — для него не существует никаких технических трудностей, будь то в транспортировке, будь то в организации чего-либо. Лучшим днем для него оказался тот, когда в Лаоне мы снова смогли слушать радио. Толковые замечания относительно всего конкретного и наряду с этим вполне рыцарские жесты, которые я стараюсь поддерживать в нем и которые, как я сегодня увидел, проявились у него по отношению к пленным офицерам.
Поздно в постель, там еще полистал кое-что при свете свечей, сначала папку с работами Гойи, потом иллюстрированное сочинение о Мари Лорансен[147] с розовой маскарадной живописью. При этом мысли об утрате индивидуальности. Здесь она, в известной степени, растворяется малиновой водицей. Под конец, в «Revue de l'art» за сентябрь 1924 года мой взор задержался на картине швейцарского художника Хайнриха Фюссли[148]. «Сон в летнюю ночь». Это полотно выдает не только знание старых мастеров и чтение Казота[149], но, одновременно, позволяет заглянуть прямо в каверны реальности, а затем дает перевод впечатлений на язык эпохи. И посему мне показалось странным, что имя этого художника до сих пор от меня ускользало.
Потом сны. День был прекрасен и, словно ковер, изобиловал большими и маленькими картинами. К тому же нетруден; я еще некоторое время ощущал perpetuum mobile духа, преграды которому ставит только время. Особенно радовал меня улиточный домик.
В полдень прощание с mons mirabilis[150]. Через Сезанн и Сен- Жюс-Соваж в Ромильи. По пути большое количество мертвых лошадей, так и лежащих запряженными в разбитые повозки с боеприпасами и полевые кухни. Трупы, с вздутыми, как трубы, половыми членами, ужасно распухли. Губы полуобиженно вывернуты гримасой страдания, так, что обнажились крупные белые зубы. Так формируются особые маски — как будто речь идет о демонических личинах, на которых прожитая жизнь оставила свои следы.
Потом убитые. Сначала кто-то один, слева на поле, накрытый плащ-палаткой: наружу выглядывает только предплечье. Он тычет в небо полусжатым кулаком, словно обхватывая им гриф незримой скрипки. Затем справа, перед лесным участком, целое поле трупов. Здесь, видно, подразделение занимало позицию вдоль дороги и попыталось затем найти укрытие среди деревьев; все они, вероятно, были скошены огнем во время короткого броска. Лица и руки этих убитых уже распухли и почернели, и уже потом были присыпаны мукой дорожной пыли. Зрелище крайне угнетающее, точно рожденное ночным кошмаром чьего-то могучего духа.
Опять танки; в черте города они так и остались стоять искореженными в очагах схваток; иногда тут же рядом могилы, на кресте шлем с очками. Чуть дальше, впервые за все время продвижения в сторону противника, толпы бредущих обратно людей. Видны двухколесные повозки, высоко нагруженные перинами, на которых сидели малые дети и покачивались корзины с курами; мимо проехали автобус и локомобиль, тянувший за собой целую вереницу телег с решетчатыми боковыми стенками. Между ними двигались группы на велосипедах, кто-то вез перед собой тележки, кто-то шел пешком. Среди них видны были медленно ползущие супружеские пары, которым явно за семьдесят, матери с грудными младенцами на руках, трехлетки, уже вынужденные нести в руке маленькие корзинки.
Спустя короткое время в Ромильи, где улицы уже заполонены штатским людом и царит жуткое