суставах шло омертвение хрящей и разрушение костей. После долгих осмотров, анализов и консультаций пришли к заключению: у него довольно редкая болезнь — псориотическая артропатия.
По прошествии многих лет я понимаю, что введенная Языкову загрязненная сыворотка оспенной вакцины нарушила иммунологический защитный баланс организма. Но в те годы наука иммунология была в России еще не развита, и определить диагноз было нелегко.
Поскольку он был консультантом Кремлевской больницы, его положили на лечение в ее главный корпус, на улице Грановского. К тому времени он был почти обездвижен. За ним прислали машину с двумя санитарами. Лифта в доме нет, мы несли его на носилках с третьего этажа, а весил он сто шестьдесят килограмм — десять пудов. Я из последних сил держал головную часть носилок, боялся, что пальцы мои не выдержат и сами разожмутся, тогда голова шефа упадет на камень ступенек. Чтобы как-то отвлечь себя от непомерного усилия, я вспоминал, что Тарас Бульба, но описанию Гоголя, весил вдвое больше — двадцать пудов. Донесли.
В Кремлевке ему дали большую палату с ванной комнатой, уход там был по высшему классу. Но шеф привык ко мне и попросил:
— Ты уж меня не бросай на чужих людей.
Я приезжал к нему через день и мыл его в большой ванне.
Впервые я был в Кремлевке — этой «цитадели парадной медицины». Центральный подъезд с улицы был только для высоких чинов, там стояли их черные ЗИСы. Я входил со двора, получал пропуск и оказывался в сказке. Довелось же мне такое: раньше работал в нищих поселковых медпунктах и старых деревянных больницах, а теперь шагал по начищенным паркетным полам широких коридоров, на громадных окнах — гофрированные шелковые занавеси, на стенах — картины. Я оглядывался по сторонам: так вот где собирались обвинения против «врачей-отравителей» — якобы они были в заговоре, чтобы убивать членов правительства! Там продолжали работать те же самые врачи, которые давали показания против них. В кабинете электрокардиографии работала Лидия Тимашук, главная фигура обвинения, псевдогероиня сталинского террора.
Врачи Кремлевки — все проверенные члены партии, многие с большими родственными связями — привилегированные дети и племянники. Про них была поговорка: «полы паркетные, а врачи — анкетные». Но профессионально они были как беспомощные котята — настолько парализованы боязнью ответственности за лечение высокопоставленных пациентов. Сами они ничего не решали, им нужны были заключения профессоров-консультантов. К моему шефу вызвали консилиум из трех профессоров: терапевта Тареева, ревматолога Нестерова и кожника Картомышева. Я ездил за ними, привез и отвез всех троих. Они долго совещались и назначили лечение гормональным препаратом декстаметазон:
— Надо начать с ударной дозы по две таблетки в день, а станет лучше — дозу уменьшить.
Препарат этот в России не выпускался, но в Кремлевке он был. Действительно, через две недели Языкову стало лучше, а еще через две недели я привез его домой, и он сам, хоть и с трудом, смог подняться по лестнице. Он стал ненадолго приезжать в клинику. Но запаса дексаметазона хватило ненадолго — надо было его доставать за границей. Время от времени шеф пополнял запас, но иногда лекарства не было. А без него он уже не мог жить.
Долгая болезнь Языкова вызвала подозрения у директора института Ковригиной — может ли он вообще работать? Сама она с профессорами не общалась, прислала в клинику декана Леонтьева, якобы для разговора о планах, а на самом деле для выяснения — не пора ли Языкову уходить? Леонтьев видел, что шефу становилось все хуже. Беседовали они вдвоем, после одной из бесед шеф сказал:
— Володька, я хочу оставить кафедру.
— Дмитрий Ксенофонтович, почему оставить, кому?
Он хитро посмотрел:
— Дурак ты — я хочу оставить кафедру тебе.
Я был полностью обескуражен: в моем возрасте о заведовании кафедрой я не мог и думать, мои сокровенные планы не доходили до таких высот — я не мог представить себя в высокой должности профессора. Что было сказать — радоваться, отказываться, выражать сомнения? Но я понимал, что в этом предложении была высшая степень его доверия ко мне.
— Дмитрий Ксенофонтович, спасибо, но…
— Что, ты не хочешь?
— Это так неожиданно…
— Если не ты, то после меня они пришлют какого-нибудь партийного выхлеста. Он вас всех разгонит и насадит своих. Подумай от этом.
Неудобно мне было говорить — это ведь было не только обо мне, но еще больше об его уходе. Очевидно, он уже понимал, что приближался конец.
Вечером я сказал Ирине:
— Языков собрался уходить. Он хочет сделать меня заведующим кафедрой.
— Тебя? В твои тридцать два года и даже без степени доктора наук? Это нереально.
— Я тоже думаю, что нереально. Но у него такие мощные связи, он может это сделать.
А через несколько дней шефу стало так плохо, что мы уложили его в кабинете на больничную кровать — оставлять его дома было невозможно. Жена переехала с ним, я спал в соседней комнате и по несколько раз в ночь проверял его состояние — у него вздулся живот, его тошнило, он был покрыт потом и почти не реагировал на нас. Я сказал Вере Николаевне:
— У него развивается перитонит, воспаление брюшной полости. Надо срочно звать хирурга. Я хочу позвонить Вишневскому, он не откажет — они в дружеских отношениях.
— Ах, делайте все, что считаете нужным для него.
Было близко к полуночи, когда я позвонил Вишневскому домой:
— Александр Александрович, извините за поздний звонок — это Володя Голяховский. У нас тяжело заболел профессор Языков. Его жена и мы все просим вас приехать — наверное, нужна срочная операция. Очень просим. Я заеду за вами.
Жизнь хирурга такова, что покоя у него нет никогда. Вишневский был академик, генерал-полковник, директор Института хирургии, главный хирург армии. Но при всех регалиях оставался хирургом: если надо помочь больному даже среди ночи, был готов.
Когда Вишневский ощупывал живот больного, шеф был так слаб, что смог лишь слегка приоткрыть глаза и слабо сказал:
— А, Саша (так он звал его)…
По лицу Вишневского видно, что ситуация безнадежная. Вере Николаевне он сказал:
— У него разлитой перитонит (термин тотального воспаления в животе). Поверьте, я рад бы сделать операцию, но она ему уже не поможет, а будет только лишним мучением.
Жена заплакала:
— Спасибо вам, что приехали.
Вишневский был не только блестящий хирург, но и широкообразованный врач. Когда я вез его домой, он ругал терапевтов:
— Вот ведь — ученые люди, а человека сгубили. Ясно, что они дали ему слишком большую дозу гормона. В организме развилась типичная перегрузка кортизоном, от этого возникли язвы в кишечнике, одна или несколько из них прорвались — это смерть. А жаль, он был очень хороший человек.
Говорил он о шефе уже в прошедшем времени и знал, что говорил — утром шеф умер.
Мы не ожидали, что столько народа придет на похороны, из многих городов приехали ученые, которым он помогал. А потом… потом я возил вдову на Донское кладбище, она плакала, а я грустно стоял поодаль. За шесть лет я сжился с шефом, особенно в период его болезни. Научные шефы бывают разные — одни руководят, другие тормозят. Языков не руководил моей работой, но он помог мне вырасти. Он так верил в меня, что даже хотел оставить мне кафедру. Такого доброго отношения и такую веру я уже никогда не увижу. С его уходом я терял очень многое.
Клиника представляла собой потревоженный муравейник — все только и обсуждали, что с кем будет. Директор Ковригина слала какие-то бумаги с указаниями, и через две недели мы узнали, что она намечает назначить заведующим доцента Валентина Полякова, специалиста по радиологии (лучевое лечение). Он даже не был ортопедическим хирургом, но зато был членом парткома. Кандидатуру дал ей начальник отдела
