– Для кого еда? – поинтересовался Томас, когда она вышла из кухни.
– Тише, – шикнула Джоанна, бросив взгляд в сторону окна Садовой. Даже если Грэм наблюдал за ней, разглядеть его снаружи было невозможно. – Для друга, – прошептала она. – Я не хочу, чтобы сержант знал об этом.
Томас нахмурился, по крайней мере, так ей показалось трудно было с уверенностью сказать, что выражает его изуродованное лицо.
– Похоже, есть немало вещей, которые он не должен знать, – заметил он с мягкой укоризной. – Мне не нравится таить секреты от друзей, мистрис. Особенно когда меня просит об этом другой друг. Секреты – это та же ложь, к которой прибегают трусы, чтобы не говорить правду.
Джоанна кивнула, тронутая, несмотря на упрек, тем, что Томас считает ее другом.
– Знаю. Извини, я не хотела ставить тебя в неловкое положение.
Его единственный здоровый глаз уставился вдаль. Когда он заговорил, его голос звучал хрипло:
– Семь лет назад, когда на моем лице появились первые шрамы, меня завернули в саван, прочитали надо мной погребальную службу и объявили мертвым для мира. Мне сказали, что я больше не должен заходить в церкви и монастыри, в гостиницы и таверны, в булочные и лавки, на мельницы и в дома, такие как ваш, – в любые места, где могут находиться здоровые люди. Мне не полагалось купаться в ручьях и ходить по узким тропинкам. И мне запрещалось – на все оставшиеся дни моего земного существования – есть с другими людьми, держать на руках детей и заниматься любовью с женщинами.
Джоанна потрясенно молчала. Томас никогда не обсуждал с ней свой недуг, разве что в шутку.
– Это было самое страшное, – сказал он. – Ужасно, когда ты не в состоянии прикоснуться к кому-нибудь или ощутить чужое прикосновение. А остальное… – Он пожал плечами. – К этому привыкаешь. Но быть отделенным от других человеческих существ настолько, что нельзя протянуть руку и… – Он покачал головой. – Конечно, мое состояние таково, что, даже если кто-то дотронется до меня, я не почувствую. Но я хотя бы буду знать, что меня коснулись. Я никогда не задумывался о близости к людям, пока был здоров, принимая это как должное. Вам, наверное, трудно в это поверить, но было время, когда я не испытывал недостатка в женском обществе.
– Мне совсем не трудно в это поверить, – возразила Джоанна.
– Это все арфа, полагаю. Женщины тянутся к музыке.
– Где бы я ни играл, дамам не терпелось наградить меня своими милостями. Однажды я влюбился в одну из них, в Аранделе. Ее звали Бертрада. Она хотела, чтобы я остался там и ценился на ней.
– И что же случилось?
– Я был молод, самонадеян и глуп. При всей моей любви к ней я решил, что не готов осесть на одном месте и обзавестись семейством. Мне нравилось путешествовать, играя на арфе в замках и соблазняя красивых женщин. Поэтому я оттолкнул от себя Бертраду, прибегнув к лжи и обману. Это сработало – и я снова стал свободным человеком. Я ужасно тосковал по ней, но продолжал уверять себя, что когда-нибудь, когда я буду готов связать себя узами брака, я встречу другую женщину, такую же милую, щедрую и остроумную. Спустя четыре года появились первые признаки моей болезни. Надо мной провели похоронный обряд и велели никогда больше не прикасаться к женщине – если только я не женат на ней. Но ведь я позаботился, чтобы этого не было, не так ли?
– О Боже, Томас!
– Не проходит дня, чтобы я не вспоминал о Бертраде из Арандела, не тосковал по ней. Ночами я не могу заснуть, пока не представлю себе, что ее руки обнимают меня, а ее голова покоится на моем плече. – Он угрюмо хмыкнул. – Кто знает? Возможно, если бы я остался в Аранделе и женился на ней, то не подхватил бы эту проклятую заразу.
– Мне так жаль, Томас.
– Я рассказал вам это не для того, чтобы вызвать вашу жалость.
– Я понимаю, почему ты это сделал. Из-за… моего положения. Но это совсем другое дело. Все так сложно.
Он попытался улыбнуться.
– Жизнь вообще сложная штука. Так уж нас создал Господь. – Упершись своей клюкой в землю, он с трудом поднялась на ноги. – Мне пора. Если я просижу здесь слишком долго, кому-нибудь взбредет в голову вырыть яму и закопать меня вместе с мусором.
Попрощавшись с Томасом, Джоанна проследовала по переулку до Милк-стрит, прошла через ворота в ограде, отделявшей дом Рольфа Лефевра от улицы, и направилась прямиком к ярко-красной двери, помедлив лишь при виде чугунного дверного молотка довольно похотливой горгульи с длинным изогнутым языком, напомнившей ей хозяина дома.
Эта мысль придала ей смелости.
На ее стук откликнулась пухленькая горничная.
– Доброе утро, мистрис, – сказала она, открыв дверь.
– Доброе утро. Я хотела бы навестить мистрис Аду. Горничная помолчала, явно пребывая в затруднении.
– Мистрис Ада не принимает посетителей, – сказала оj после короткой паузы. – Она больна.
– Я знаю, что она больна. И все же…
– Этель, кто там? – донесся изнутри голос Рольфа Лефевра.
Девушка на мгновение закрыла глаза с выражением, которое говорило одновременно о страхе и неприязни.
– Тут… пришли к мистрис Аде, сэр.